Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

» » Андрей Костин: «Чудище обло…» Радищев и классическое образование (экстракт). Андрей Костин: «Чудище обло…» Радищев и классическое образование (экстракт) Эта власть чудище обло стозевно лаяй

Андрей Костин: «Чудище обло…» Радищев и классическое образование (экстракт). Андрей Костин: «Чудище обло…» Радищев и классическое образование (экстракт) Эта власть чудище обло стозевно лаяй

Вступая в пространство радищевского “Путешествия из Петербурга в Москву”, мы первым делом сталкиваемся с эпиграфом, задающим определенный тон восприятия всей книги. Нам предъявлена ключевая мысль, концентрированный образ, который должен помочь в освоении книги но в то же время он сам должен будет наполняться новым содержанием по мере углубления читателя в книгу, по мере распутывания им клубка присутствующих в ней смыслов. Такова участь любого эпиграфа. Хотя, очевидно, два встречных потока смыслопорождения — от эпиграфа к книге и от книги к эпиграфу — могут иметь разную интенсивность. Интенсивность первого зависит, вообще говоря, от семантической глубины и возможностей символической интерпретации, изначально заключенных в эпиграфе. Поскольку эпиграф всегда является цитатой, мера его понимания во многом будет зависеть и от понимания контекста исходного произведения, его жанра и специфической проблематики. Интенсивность второго типа взаимодействия зависит от того, насколько активно автор будет возвращаться на страницах книги к образу или идеям эпиграфа, включая их в новые контексты и обогащая новыми смыслами.

В соответствии с этими двумя векторами осмысливающего понимания настоящая работа будет разделена на две части, в первой из которых будет сделан упор на внерадищевский содержательный контекст, стоящий за эпиграфом, и привнесенный им в книгу; во второй — на собственно радищевскую проблематику, подчинившую этот контекст своим особенным задачам.

Эпиграф — это лишь деталь, отдельная подробность в художественном пространстве произведения. Но ввиду концентрированности смысла в эпиграфе вообще и в данном эпиграфе в особенности предпринятое исследование несколько вышло за узкие рамки частного, побочного историко-литературного сюжета. Именно во второй части предлагаемой публикации анализ проблем, связанных с известным всем “чудищем”, выведет нас к стержневым идеям “Путешествия...” и, быть может, позволит увидеть не совсем привычный его ракурс.

Эпиграф к “Путешествию из Петербурга в Москву” неизменно останавливает на себе внимание читателей и исследователей. Можно смело сказать, что благодаря положению “на структурно сильном месте” знаменитой книги, колоритной архаичности и некоторой курьезности для современного сознания строка о “чудище” на слуху почти у каждого мало-мальски образованного русскоязычного человека. В то же время текст, из которого эта строка была заимствована Радищевым, известен лишь специалистам.

Под эпиграфом “Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй” источник указан самим автором: “Тилемахида, том II, кн. XVIII, стих 514 ”. Сравнив эпиграф с оригинальным текстом, мы можем убедиться, что не вполне точно процитированная строка извлечена из весьма знаменательного текстового фрагмента. Риторический “урок царям”, составляющий важнейшее содержание поэмы Фенелона, переложенной в стихи В.К. Тредиаковским, здесь реализуется с предельным пафосом: Телемах, спустившийся в Аид, видит там царей, подвергаемых мучению; главная их мука состоит в сравнении своего изображения в двух зеркалах — “зерцале лести” и “зерцале правды”; в последнем они видят всю собственную мерзость, более ужасную, чем даже страж Аида Кербер, в описании которого и заключена неточно процитированная Радищевым строка:

Там, наконец, Тилемах усмотрел Царей увенчанных,

Употребивших во зло свое на престолах могутство.

Им, с одной стороны, едина из мстящих Евменид

Предпоставляла Зерцало, Пороков их мерзость казавше.

В этом Зерцале они смотрели себя непрестанно;

И находились гнуснейши и страшилищны паче,

<...> нежели тот преужасный Пес Кервер,

Чудище обло, озорно, огромно, с тризевной и Лаей .

Близость этого антитиранического демарша книге Радищева, его собственным обличениям царей не вызывает сомнений. Все это подталкивало исследователей к выводу об однозначной аллегоричности избранного писателем эпиграфа: “Именно это адское чудовище Радищев использовал как аллегорическое олицетворение господствовавшего в России самодержавно-крепостнического строя, против которого и направлена вся его книга” . Исследователи отмечали в связи с этим и то, что сам “метод двух зеркал”, почерпнутый из поэмы Фенелона—Тредьяковского, Радищев обыгрывает в аллегорическом “сне” в “Спасской Полести” . Все, казалось бы, указывает на то, что эпиграф к “Путешествию...” представляет собой хлесткий антитиранический лозунг, смысл которого исчерпывается этим прозрачным аллегоризмом.

Остается, правда, некоторая неувязка — изменение Радищевым исходной цитаты, в результате которого трехглавый, “тризевный” пес Кербер с могучей глоткой (“лаей”) превратился в странное стоглавое чудище, издающее лай. Можно не сомневаться, что эта замена не была результатом небрежности или желания “подправить” неумелое версификаторство предшественника. Радищев, как известно, отдавал дань уважения ритмическому экспериментаторству Тредьяковского с его опытом русского гекзаметра, указывая на то, что в будущем и в “Тилемахиде найдутся добрые стихи и будут в пример поставляемы” (Путешествие. С. 95). В ранней редакции “Путешествия...” в качестве “доброго стиха” фигурировала именно эта строка “Тилемахиды”, “чудище” в которой было все еще трехглавым (Путешествие . С. 282). Изменение стиха Радищевым не осталось не замеченным комментаторами. С одной стороны, они увидели в этом контаминацию двух “чудищ” — Кербера и лернейской Гидры, упоминавшейся Тредьяковским в предыдущих стихах поэмы (которая, впрочем, в “Тилемахиде” отнюдь не была “стоглавой”, что не соответствовало бы и исходному мифологическому образу этого монстра). С другой стороны, они указывали и на усиливающую звучание образа авторскую гиперболизацию . Вместе с тем в изменении, внесенном Радищевым в текст Тредьяковского, кроется весьма существенная переинтерпретация исходного образца, во многом меняющая, как мы постараемся показать, смысл эпиграфа.

“Стоглавость” есть, собственно, свойство только одного персонажа античной мифологии, в XVIII веке хорошо известного, — Тифона. Согласно поэме Гесиода “Теогония” (конец VIII — начало VII века до н. э.) и более позднему своду греческих мифов Аполлодора (II в. до н. э.), Тифон — огромное чудовище, рожденное Землей-Геей, имевшее сто голов, издававших звуки разных животных. После Титанов и Гигантов, восстававших на богов-олимпийцев, мстя за обиды матери Геи, Тифон стал еще одним, последним и самым опасным мстителем — противником Зевса. Тяжелые перипетии борьбы Зевса с Тифоном в наиболее драматическом виде предстают у Аполлодора. В конечном итоге Зевс поражал Тифона молнией и низвергал его в Аид .

Миф этот в позднейшее время получил социально-аллегорическую трактовку. Подробную разработку ее дал Фрэнсис Бэкон в главе “Тифон, или Мятежник” своей книги “О мудрости древних”. Развивая идеи о народном мятеже, Бэкон отмечал, что поводом к нему служит произвол государя, но далее вступает в силу “присущая простому народу от природы испорченность и хитрость”. “Когда же силы оппозиции укрепляются, — продолжал философ, — дело доходит до открытого мятежа, который из-за бесконечных несчастий, приносимых им и государям и народам, изображается в виде страшного Тифона, у которого сто голов, потому что власть раздроблена, пылающая пасть, т. е. пожары” и т. д.

Учитывая постоянный интерес Радищева к Бэкону (упоминаемому, в частности, и на страницах “Путешествия...”), можно предположить, что он был знаком и с этой его работой. Аллегорическая трактовка Бэкона была доступна к этому времени и русским читателям, не владевшим иностранными языками. Перевод отрывка о Тифоне под названием “Тифон, или Бунтовщик”, правда, без указания автора был опубликован в 1780 г. в “Утреннем свете” .

Стоглавое чудище как изображение мятежа входило в ряд традиционной аллегорики XVIII века. Так, в 1789 году в “Изображении Фелицы” Державина можно найти очень характерный пассаж, обращенный к императрице:

Стоглаву гидру разъярену

И фурий бы с земель своих,

Чтобы гнала она геройски...

“Под стоглавой гидрой, — комментировал сам Державин, — разумеются внутренние бунты и мятежи, в разных местах произведенные известным мятежником Пугачевым....” В “Иконологическом лексиконе” приводился следующий пример изображения понятия “Мятеж”: “В Луксембургской галерее Храбрость в образе младого Юноши, держащего в руках молнию, поражает Мятеж, который представлен в виде баснословной Гидры и множества разбросанных и свившихся вместе змей” . Нетрудно заметить в обоих случаях контаминацию двух мифологических образов, Гидры и Тифона: в одном случае гидра приобрела “стоглавость”, в другом — борец с гидрой, которым в мифе является Геракл, получил молнию, атрибут громовержца, борца с Тифоном. Эта контаминация и замещение одного персонажа другим — нередкое явление в истории аллегории в искусстве XVIII века, когда ряд схожих в образном отношении мифологических сюжетов соединялись часто весьма причудливым образом. В данном случае два многоглавых змееподобных чудовища слились в одно. Некоторый импульс к этому был дан еще античностью: Гидра изначально мыслилась девятиголовой (и отрубленные головы ее вырастали снова) , но иногда уже античные поэты гиперболизировали ее образ, придавая ей “множество” и даже “сто” голов . Вероятно, свою роль сыграла здесь не только свободная творческая фантазия, но и мифологическая наследственность, ибо отцом Гидре (как, впрочем, и многим другим легендарным чудовищам) приходился стоголовый Тифон . Контаминация этих мифологических сюжетов была, видимо, обусловлена еще и тем, что Геракл — могучий сын Зевса, к числу подвигов которого относится помощь богам в сражении с предшествовавшими Тифону Гигантами. Замена Тифона на Гидру в аллегории оказалась предпочтительной, вероятно, потому, что цикл мифов о Геракле был значительно более популярен и разработан в искусстве. В то же время нельзя не отметить натянутости всей этой конструкции, несоответствия ее устоявшейся семантике образов: Гидра, которой миф отводил определенный локус (Лернейское болото), где ее настигал Геракл, отправившийся на очередной из своих двенадцати подвигов, отнюдь не мыслилась “восставшей” на кого бы то ни было, в отличие от действительно ополчившегося на небеса Тифона. Так или иначе, закрепившаяся в конце XVIII века контаминация образов отчеканилась в общеизвестной аллегории “гидры революции”.

“Стоглавое чудовище” как аллегория мятежа и революции, с глубоко отрицательными коннотациями, связанными с этим образом, — все это, казалось бы, прямо противоречит социальному пафосу “Путешествия...”. И в то же время нет оснований сомневаться в том, что хотя бы в первом приближении традиционное мнение о связи “чудища” с самодержавием и крепостничеством не лишено оснований. Так, в главе “Хотилов” знакомый нам образ совершенно непосредственно отнесен к крепостному рабству как таковому: “Зверский обычай порабощать себе подобного человека, возродившийся в знойных полосах Ассии, обычай, диким народам приличный <...> простерся на лице земли быстротечно, широко и далеко. И мы, сыны славы, <...> восприяли обычай сей <...>. ...Мудрые правители нашего народа, истинным подвизаемы человеколюбием, дознав естственную связь общественного союза, старались положить предел стоглавому сему злу ” (Путешествие . С. 66—67). Здесь сказалось, по-видимому, переосмысление понятий “бунта” и “мятежа”, связанное с “Общественным договором” Ж.-Ж. Руссо. Согласно концепции “естественного права” по Руссо, подлинным сувереном, носителем всей полноты власти является народ как коллективное лицо. И в этой связи преступный монарх, свергаемый народом, предстает как узурпатор власти и бунтовщик . Влияние этих идей на общественную мысль и литературу конца XVIII века вообще, и на Радищева в частности, исследовано в работах Ю.М. Лотмана . Радищев, безусловно, разделял руссоистскую концепцию “естественной связи общественного союза”. В его оде “Вольность” народ обращается к государю как к беззаконному бунтовщику: “Преступник власти, мною данной! // <...> // Против меня восстать как смел?” (Путешествие. С. 99). Именно такой аспект неправедной власти как изначальной узурпации, мятежа против естественного закона обусловил социальные корреляты радищевского “стоглавого чудища”. Нынешняя власть приравнена к мятежнику-Тифону, ополчившемуся на подлинного носителя власти.

Но этим, по-видимому, не исчерпываются семантические аспекты эпиграфа “Путешествия...”. В оде “Вольность”, включенной в главу “Тверь” “Путешествия...”, встречается образ, предельно близкий эпиграфу. После изображенной в первых строфах оды картины “золотого века” и торжества естественного закона, который представлен как “образ бога на земли” и “божества” “на твердом камени”, наступает внезапная перемена:

И се чудовище ужасно,

Как гидра, сто имея глав,

Умильно и в слезах всечасно,

Но полны челюсти отрав.

Земные власти попирает,

Главою неба досязает.

Его отчизна там, — гласит;

Призраки, тьму повсюду сеет,

Обманывать и льстить умеет

И слепо верить всем велит. (Путешествие. С. 98)

Сам Радищев тут же толкует этот образ как “изображение священного суеверия, отъемлющего у человека чувствительность, влекущее его в ярем порабощения и заблуждения” (там же). Связь с социальным переворотом, отодвинувшим в сторону народ-суверен, здесь, безусловно, присутствует, и все же акцент в данном случае смещен на иное, на катастрофу в сфере сакрального, на переход к ложной, с точки зрения автора, трансцендентной религии, что выходит за пределы одной только бэконовской аллегории Гидры-Тифона. Сам образный ряд Радищева, пользующегося именем Гидры, настоятельно возвращает при этом именно к образу Тифона: Тифон “превосходил всех существ, которых родила Гея, ростом и силой. Часть его тела до бедер была человеческой и своей огромной величиной возвышалась над всеми горами. Голова его часто касалась звезд, руки его простирались одна до заката солнца, другая — до восхода. Они оканчивались ста головами драконов”. Заметим здесь же, что трансформация Кербера в стоглавое чудище, совершенная в эпиграфе, также оказалась очень органичной применительно к заданному традицией образу Тифона: он не только огромен и буен (“чудище озорно”), но и последний элемент поэтического описания, “лай”, весьма характерен — Тифон издавал вообще чудовищные звуки, среди которых был слышан и лай .

Смысл “стоглавого чудища” в этом контексте вновь теряет прозрачность для нас. И нам опять придется вернуться к мифологической истории Тифона.

Персонаж греческого мифа получил поистине удивительную судьбу в эллинистический период, когда греческие поселенцы освоили египетские земли и подыскали в своей мифологии эквиваленты египетским богам. Тифон в его функции хтонического персонажа, восставшего на верховного бога, был отождествлен с египетским Сетом, братом и убийцей Озириса. Какие-то связи с египетским сакральным контекстом можно обнаружить уже у Аполлодора, согласно которому боги, устрашенные Тифоном, бегут от него именно в Египет, где принимают образы разных животных (греческое объяснение зооморфности египетского пантеона). Рецепция этого персонажа самими носителями египетской мифологии оказалась впоследствии весьма глубокой: в египетских папирусах эллинистического времени находят уже брата Озириса под именем “Tbth”-Тифона . Отождествленный с Сетом, Тифон вошел в чрезвычайно сложный и разработанный мифологический контекст, из периферийного в греческом ареале мифа переместился в один из основных мифов Египта, в область предания, остававшуюся активной и “мифогенной”, порождавшей все новые и новые культы, секты и религиозные концепции.

В тысячелетней истории Египта миф о Сете претерпел весьма сложные изменения. Убийца Озириса, бога растительности и культурного героя, Сет не был все же первоначально негативным персонажем, но скорее воплощением амбивалентной по своей природе силы. Его спор с сыном Озириса Гором заканчивался примирением обоих и разделением власти над Египтом. В период Древнего Царства Сет считался покровителем Верхнего Египта, дельты Нила, Гор же — Нижнего Египта, среднего течения Нила. Фараон как владыка “обеих земель” носил на своем головном уборе знаки обоих богов. В XIX—XVII вв. до н. э., в период владычества над Египтом гиксосов, прежде кочевых племен, обосновавшихся в дельте Нила, Сет стал считаться богом этих чуждых и опасных Египту племен. В этой связи он приобретал все более враждебные и отталкивающие черты, пока в период Нового Царства и в эллинистическом Египте, став уже Сетом-Тифоном, не начал выступать в качестве персонифицированного принципа космического зла. Хотя явные отголоски прежнего мифа, в котором Сет выступал в качестве одной из главнейших сил многополярного космоса, продолжали сохраняться преданием.

Вне пределов самого Египта, в мире, объединенном Римом, миф о Сете-Тифоне получил широкую известность благодаря распространению культа Озириса и Изиды. Важнейшим для эллинистического периода свидетельством о культе египетского “умирающего и воскресающего бога” и о его противнике Тифоне служит специально посвященная этому вопросу книга Плутарха (рубеж I и II вв. н. э.) . Миф о Сете-Тифоне не остался невостребованным и в гностической среде, бурно развивавшейся в это время и вовлекавшей в свою орбиту наряду с христианскими представлениями осколки и фрагменты более ранних мифов. Существовала даже секта гностиков-“сетиан”, прямо отождествлявших Христа с Сетом-Тифоном (который мыслился ими уже как противник “злого демиурга”) .

Египетская мифология вместе с глубоко укоренившимся в ней мифом о Сете-Тифоне продолжала будоражить воображение мистиков и последующих эпох вплоть до XX века . Все это позволяет лучше понять и специфическое бытование образа Тифона в литературе второй половины XVIII века, отмеченной особым интересом к диковинкам мифологии, как на уровне поверхностно-занимательного чтения, так и в связи с настойчивыми духовными исканиями в масонской среде.

Популярные мифологические лексиконы XVIII века знают Тифона исключительно как персонажа египетского мифа на последней стадии его развития. “Тифон — сим именем, — указано в одном из подобных компендиумов, — в Египте называли злого духа и почитали его за бога” . “Озирис, сын Сатурна и Реи <...> царствовал благополучно с женою своею Изисою, которая была ему и сестра, они оба прилагали свое старание, чтобы исправить подданных нравы, приучали их к земледелию и к другим нужным художествам — так пересказывал египетский миф М. Чулков, придавая ему черты трафаретного повествования о просвещенном монархе. — Вздумал он покорить весь Египет приятностью своего красноречия и человеколюбием, за сие искание славы брат его Тифон велел положить его в сундук и бросить в реку Нил...”

Но наибольшую разработку миф о египетском Тифоне получил в мистической литературе конца XVIII века, в контексте популярной в масонской среде идеи о египетских мистериях, предшествовавших или даже тождественных мистериям масонства. Автор одной из этих книг, под таинственным названием “Crata repoa”, излагая фантастические подробности египетского ритуала посвящения жрецов, уделяет особое внимание фигуре Тифона. Согласно “Crata repoa”, на четвертой (из семи) ступеней посвящения адепт вступал в сражение с символической Медузой Горгоной. ““Сия отрубленная голова, — объясняли ему, — была Горгонина, которая вышла замуж за Тифона и подала повод к убиению Озирида”. И повелено ему быть непрестанным мстителем сего злодеяния” . На “пятой ступени” посвящения миф о Тифоне разворачивался со значительно большими подробностями в качестве назидательного спектакля, показываемого новопосвящаемому и впоследствии толкуемого: “Одна особа, которая названа была Ором (т.е. Гором по современной транскрипции, сыном Озириса. — Е.В. ), шла вместе с несколькими Балагатами (имя посвящаемых на этой ступени. — Е.В. ), у которых были в руках факелы; и сколько приметить можно было, то они в той зале чего-то искали. В то самое время вынимал Ор меч свой. Вдруг потом приметя, что в некоей тут пещере, из которой пламя выходило, сидел Тифон на подобие какого-либо убийцы, в печальном виде. Сколь скоро он к нему приближился, тогда вставал Тифон и в страшилище превращался. На плечах у него находилось сто голов (курсив мой. — Е.В. ); все оного тело покрыто было чешуею, руки же его были весьма длинны. Однако Ор, невзирая на то, подошел к нему, поверг его на землю и убил оного. По отрублении головы его, брошено было тело онаго в ту пещеру, из которой происходило пламя, которое сделалось гораздо более прежнего. Голова его была показана всем тут присутствующим с молчанием.

Все сие было оному новопринятому Балагату растолковано; и сказано, что под видом Тифона значился огнь, который был первою ужасною стихиею, и без которой в свете ничего не могло сделаться. Ор значил работу и прилежание, от которых получить можно великую пользу, если бы льзя было могущество истребить первого” . Корни этого причудливого построения во многом ясны и развивают давний греко-египетский синтез, добавляя к нему некоторые детали средневековой алхимии. Медуза Горгона здесь, с одной стороны, — эквивалент сестры Сета богини Нефтиды, но хтонические ее черты взяты из греческой мифологии, в которой супругой Тифона считалась змея Ехидна, породившая от него ряд чудовищ. Ехидна оказалась замененной другим хтоническим персонажем греческой мифологии — Медузой Горгоной, с одной стороны, вероятно, по закону “мифологической симпатии”: множество волос-змей гармонировало с множеством глав приданного ей супруга; с другой стороны, Тифон соотносился с Горгоной уже в одном из древних текстов, в трагедии Эсхила . Египетский Тифон сохранил здесь значимые приметы его греческого прототипа, включая как важную в интересующем нас контексте “стоглавость”, так и иные черты: тело, покрытое чешуей, и длинные руки . Связь Тифона с огнем также коренится в греческом оригинале и обыгрывается во всех его мифологических описаниях. Ибо греческое имя Тифон (Tujwn, Tujweuz) одного корня с глаголом Tujw — дымиться, испаряться, гореть, в связи с чем Тифон мыслился греками низвергнутым под Этну или иной вулкан .

Таким образом, Тифон здесь выступает, с одной стороны, в качестве мистического символа мирового зла, восставшего на Озириса, олицетворяющего верховный разум, духовное начало, правившее некогда миром. Вечная борьба с Тифоном — мировым злом вменяется в обязанность посвящаемому. Вместе с тем “мировое зло” — не абсолютная сущность, но только аспект образа Тифона, отождествляемого с первичной стихией огня. Зло рождается в результате нарушения изначальной иерархии бытия, восстания стихии против духовного начала. И в этом смысле от поверженного Тифона (= от подчиненной стихии огня) “получить можно великую пользу”. Поскольку на этой ступени посвящения “Балагату” предлагаются в дальнейшем занятия “химией”, сакрально-алхимический смысл подчинения пламени и “прилежной работы” не вызывает сомнений.

Если в “Crata repoa” мифологема восстания Тифона развивается в основном в отношении природно-физическом и нравственном, то в другом масонском издании более отчетливо проступают связанные с ней черты мифологической истории (смены легендарных эпох) и космического символизма. В “Новой Киропедии”, написанной Эндрю Рамзеем, египетские жрецы рассказывают юному герою о начальной эпохе земного бытия, память о которой наиболее полно сохранилась в Египте: “...был тогда Египет любимое обиталище богов и таким местом во всем мире, где они больше всего забавлялись. По происхождении зла и великом перевороте, случившемся от бунта чудовища Тифона, они думали, что их страна не совсем переменилась и обезобразилась...” Об этом бунте “жрецы” повествовали впоследствии подробнее “со слов” знаменитого в гностической традиции персонажа Гермеса Трисмегиста: “Тифон и его товарищи прежде обитали в сем блаженном жилище, но упояся гордостью и позабыв самих себя, вздумали напасть на небо; они были низвергнуты стремглав и заключены в средоточии земли.

Они вышли из своей бездны, пробили яйцо мира, разлили зло по оному и испортили умы, сердца и нравы живущих на нем. Душа великого Озириса оставила свое тело, которое есть натура, и оное соделалось трупом. Тифон разорвал оное на части, разметал члены его и истребил всю красоту его.

С сего времени тело поработилось болезням и смерти, а дух страстям и заблуждениям. <...> В таком состоянии находится теперь человеческое естество. Богиня Изида ходит по всей земле и ищет рассеянных прельщенных душ, чтобы их паки в эмпирей возвратить, как между тем бог Ор со злым началом непрестанно воюет. Сказывают, что сей в последние времена возобновит царство Озириса и истребит чудовище Тифона. До сего времени добрые государи будут облегчать человеческие бедствия...” Мятеж Тифона здесь становится сакральным событием, положившим предел “золотому веку”, райскому состоянию, современность же трактуется под знаком непрерывной борьбы “Ора” с Тифоном, победа в которой остается делом эсхатологического будущего. Тифон символизирует собой исключительно мировое зло, как в космическом, так и в нравственном плане: подверженность человеческого духа “страстям и заблуждениям”. Символическое значение Тифона еще отчетливее выступает в дальнейшем, когда Кир осознает единство всех вер и тождество, соответственно, таких образов зла, как египетский Тифон, персидский Ариман, греческий Плутон, Сатана иудеев . Вместе с тем в этой борьбе с некогда восставшим мировым злом весьма значим и социальный аспект: как явствует уже из последних слов процитированного фрагмента, роль Ора, ведущего в настоящем непримиримую борьбу с Тифоном, ложится прежде всего на плечи “добрых государей”, этот аспект в книге в дальнейшем приобретает все большее значение, ибо именно таким государем, “просвещенным” и посвященным в священные таинства, должен стать герой ее Кир.

Самое время вернуться вновь к “Путешествию...” Радищева. Можно констатировать, что стоглавое “чудовище ужасно”, которое, согласно оде “Вольность”, кладет конец “золотому веку” первоначальной справедливости, имеет значительное сходство с Тифоном в его “египетском” эсхатологическом толковании, возобновленном в масонской литературе. Да и “стоглавое зло”, пришедшее из “пустынь Ассии”, с которым вели борьбу “мудрые правители народа”, также оказывается весьма близко к эсхатологическому мифу о Тифоне, противостоять которому до наступления “последних времен” приходится “добрым государям”. В связи с этим возникают, правда, существенные вопросы о том, насколько вообще важен был для Радищева контекст современной ему масонской литературы и насколько значима была в его глазах эсхатологическая проблематика?

В отношении “Путешествия...” Радищева приходится констатировать недостаточную изученность его в контексте современной ему оригинальной и переводной литературы путешествий. Последняя включает в себя особую область мистических путешествий, получивших распространение в конце XVIII века ввиду увлечения русского общества масонством. Сложившиеся в советском литературоведении представления о полном расхождении Радищева с его современниками-масонами в настоящее время начинают пересматриваться . Некоторые связи “Путешествия из Петербурга в Москву” с принципами мистического путешествия и обнаруживающиеся структурные закономерности книги Радищева были эскизно очерчены автором этих строк . Следовало бы отметить, что, несмотря на открытое неприятие Радищевым концепции сакрального знания, Откровения и персонифицированных манифестаций божественного, некоторые его идеи, несомненно, близки к масонским — это прежде всего идея самопознания и поиска метафизической основы индивидуального человеческого бытия, отчетливо отразившаяся в его втором крупном произведении — трактате “О человеке, его смертности и бессмертии”, идея филантропии, идея братства и раскрепощения от социальных предрассудков. Все это должно было предопределить его пристальное внимание к литературе мистических путешествий и масонских ритуалов, организованных как “мистическое путешествие”, “странствие души”. Об активном интересе Радищева к масонству свидетельствует и посещение им в течение некоторого времени ложи “Урания” .

В опубликованном нами докладе шла речь о трехчастной структуре “Путешествия из Петербурга в Москву”, в которой преломилось представление о трех этапах “пути к истине”, характерных для мистического путешествия. Рассматривалось, соответственно, различие дидактического смысла эпизодов, включенных в тот или иной участок пути, и вызванных ими переживаний путешественника . Границы трех этапов пути в тексте радищевского “Путешествия...” маркированы стихотворными вставками и/или прозаическими фрагментами о поэзии. В рамках настоящей статьи хотелось бы остановиться на самих стихотворных фрагментах и их функции в произведении, как в связи с тем, что к одной из “поэтических вставок” ведет генеалогия эпиграфа, так и ввиду того, что именно в этих фрагментах, составляющих “нервные узлы” “Путешествия...”, развивается эсхатологическая тема, заявленная аллегорией стоглавого чудища.

Поэтические фрагменты и прозаические пассажи, посвященные поэзии, заметно выделяются на общем фоне произведения, тематика большинства глав которого далека от вопросов эстетики. Впервые поэтический фрагмент появляется в главе “Бронницы”, оканчивающейся стихами из трагедии Д. Аддисона “Катон” (переведенными, как предполагают, самим Радищевым); глава “Тверь” полностью состоит из рассуждения о поэзии и сокращенного, перемежающегося авторскими пересказами и комментариями варианта оды “Вольность”, а завершает книгу “Слово о Ломоносове”, посвященное прежде всего Ломоносову как писателю и поэту. Все эти весьма разные по месту, занимаемому в них собственно поэтическим словом, фрагменты выстраиваются в один ряд по содержанию, образному строю и внутреннему пафосу.

Объединяющим началом во всех упомянутых фрагментах служит эсхатологический мотив разрушения и возобновления мира, нового творения и манифестации в нем вечносущего божественного начала, торжествующего над тленностью. Ср. завершение главы “Бронницы”: “И все, что зрим, прейдет; все рушится, все будет прах. Но некий тайный глас вещает мне : пребудет нечто вовеки живо.

С течением времен все звезды помрачатся,

померкнет солнца блеск; природа, обветшав

лет дряхлостью, падет.

Но ты во юности бессмертной процветешь,

незыблемый среди сражения стихиев,

развалин вещества, миров всех разрушенья”.

(Путешествие. С. 36)

Финал оды “Вольность”, завершающий вместе с тем и главу “Тверь”, содержит те же мотивы: “Но человечество взревет в оковах и, направляемое надеждою свободы и неистребимым природы правом, двинется... И власть приведена будет в трепет. Тогда всех сил сложение, тогда тяжелая власть

Развеется в одно мгновенье.

О день, избраннейший всех дней.

Мне слышится уж глас природы,

Начальный глас, глас божества.

Мрачная твердь позыбнулась, и вольность воссияла” (Путешествие . С. 102).

Эсхатология здесь дана сквозь призму социальных мотивов и может быть прочитана как метафора социальной трансформации. В первоначальном же варианте “Путешествия...” тему последних строк оды “Вольность” подхватывало помещенное вслед за ней “песнословие” “Творение мира”, где мотив нового творения переходил в аллегорическую драму, развивавшуюся уже исключительно в сфере предвечного бытия.

К акту творения мира Радищев возвращается и в последних строках заключающего книгу “Слова о Ломоносове”: “Но внемли: прежде начатия времен, когда не было бытию опоры и все терялося в вечности и неизмеримости, все источнику сил возможно было, вся красота вселенныя существовала в его мысли, но действия не было, не было начала. И се рука всемощная, толкнув вещественность в пространство, дала ей движение...” (Путешествие. С. 123).

Все эти “эсхатологические” вставки служат, как представляется, кульминациями не только соответствующих глав, но и трех упоминавшихся выше обширных разделов “Путешествия...”. Границы эти соотносятся, с одной стороны, с естественными обстоятельствами реального маршрута путешественника: речь идет о трех наиболее крупных городах на пути из Петербурга в Москву — Новгороде (Бронницы находятся под Новгородом, но представляют собой, как считалось в то время, исходное место древнего славянского города, с которым связаны размышления путешественника в этой главе), Твери и самой Москве . Вместе с тем тройственность эта порождена внутренним распределением материала глав “Путешествия...” в соответствии с тремя стадиями “пути к истине”, проходившими под знаком одного из трех “царств” — “натуры”, “закона” и “благодати”, — идея которых была широко распространена в масонской литературе того времени .

Незначительные в общем объеме произведения, “поэтические фрагменты” поставлены, по уместному в данном случае выражению Ю.М. Лотмана, на “структурно сильных местах” текста, завершая определенные стадии движения сюжета и всю книгу в целом. Понимание их функции облегчается тем, что сама поэзия служит предметом рефлексии автора. Особенно отчетливо это проявляется в наиболее “поэтической” главе книги — “Тверь”.

Безымянный стихотворец, встреченный путешественником в тверском трактире, недоволен современным состоянием русской поэзии, которое “далеко еще отстоит от величия” (Путешествие. С. 95). Как пример поэзии, соответствующей должному “величию”, он приводит собственную оду “Вольность”. Пафос новаторства несомненен, несмотря на то что сообразно литературным приличиям, требовавшим авторской скромности, он сглаживается самоиронией безымянного персонажа-автора и иронией выслушавшего его путешественника. Природа этого новаторства и программного “величия” начинает проясняться, когда речь заходит о критике, которой была встречена ода: “В Москве не хотели ее напечатать по двум причинам: первая, что смысл в стихах неясен и много стихов топорной работы, другая, что предмет стихов несвойствен нашей земле” (Путешествие. С. 96). Кажется, что речь идет о двух претензиях различного рода: формальной и содержательной, о нарушении норм литературности, с одной стороны, и нарушении “политических приличий” — с другой. Далее причины недовольства критики уточняются после приведенной первой строфы оды. В соответствии с двумя только что отмеченными претензиями приводятся две вызвавшие нарекания строчки: “во свет рабства тьму претвори”, порицавшуюся за неблагозвучное стечение согласных, и стих “да смятутся от гласа твоего цари”, как показавшийся недопустимым с содержательной стороны. Но в действительности и первая приведенная строчка связана с тем же политическим контекстом, что и вторая. Сама ее поэтическая субстанция подчинена содержанию, ибо, по мысли “автора”, ее затрудненная фоника служит изобразительным задачам: “Он (стих. — Е.В. ) очень туг и труден на изречение ради частого повторения буквы Т и ради соития частого согласных букв, “бства тьму претв.”, — на десять согласных три гласных. <...> Согласен... хотя иные почитали стих сей удачным, находя в негладкости стиха изобразительное выражение трудности самого действия” (Путешествие. С. 96—97). Действие — свержение “тьмы рабства” — то самое, что составляет “предосудительный” предмет стиха и настойчивую мысль всей книги в целом, но в данном случае подчеркивается не совершение его в действительности, на которую могло бы указывать поэтическое слово как на нечто ему (слову) внеположное, но находящееся в пределах самой субстанции поэтического слова, образованной взаимодействием фонетики, семантики, синтаксиса, поэтического ритма. Слово перестает быть только “означающим” и вбирает в себя природу означаемого. Оно выступает как творческая субстанция, содержащая в самой себе искомый автором элемент драмы, ведущей к обретению свободы, “вольности”. Придание поэтическому слову субстанционального статуса, переведение “плана содержания” оды в вокально-семантический образ, “в свернутом виде” присутствующий в словесной ткани стиха, — сознательная тенденция автора оды.

Особая роль слова требует подробнее рассмотреть оду “Вольность” в контексте ее непосредственного текстового окружения. Повествование в оде движется своеобразными волнами: от изначального царства “вольности” на земле к торжеству “трансцендентной” религии и тиранической власти, от свержения тирании и нового установления вольности к неизбежному падению и этой вновь обретенной вольности. При этом сквозь социально-историческую проблематику постоянно “мерцает” эсхатологическая перспектива, переводящая “вольность” из политического понятия в категорию бытия, имеющую отношение к его истокам, первоэлементам и концу: “Велик, велик ты, дух свободы, // Зиждителен, как сам есть Бог! <...> Как сый всегда в начале века // На вся простерту мочь явил, // Себе подобна человека // Создати с миром положил, // Пространства из пустыней мрачных // Исторг — и твердых и прозрачных // Первейши семена всех тел; // Разруша, древню смесь спокоил; // Стихиями он все устроил // И солнцу жизнь давать велел” (Путешествие, С. 131); “О вольность, вольность, да скончаешь // Се с вечностью ты свой полет: // Но корень благ твой истощится, // Свобода в наглость превратится // И власти под ярмом падет <...> Огонь в связи со влагой спорит, // Стихия в нас стихию борет, // Начало тленьем тщится дать” (Путешествие . С. 136). Наконец, в самом финале оды эсхатологические ноты получают преобладающее звучание:

Мне слышится уж глас природы,

Начальный глас, глас божества;

Трясутся вечна мрака своды,

Се миг рожденья вещества.

Се медленно и в стройном чине

Грядет зиждитель наедине —

Рекл... яркий свет пустил свой луч

И, ложный плена скиптр поправши,

Сгущенную мглу разогнавши,

Блестящий день родил из туч.

(Путешествие. С. 139).

В первоначальной редакции главы “Тверь” этой теме было уделено значительно больше места . Эсхатологический “эскиз” последней строфы “Вольности” перекликался со следовавшим сразу же за одой “песнословием”, т. е. ораторией, “Творение мира”, где Бог-отец передавал своему сыну, “возлюбленному Слову”, полномочия творения. “Песнословие” осталось намеренно недоконченным, обрывая священный сюжет в высшей точке, на божественном повелении бытию “будь!”, до начала самостоятельной истории творения . Слово, возведенное к своему первоначалу, предъявленное в абсолютной чистоте собственной творящей субстанции, — это в данном случае и высший аспект поэтического слова, отстаиваемого автором. Слово поэта (наравне с которым для Радищева, безусловно, стоит и культивируемое им красноречие усложненной прозы) непосредственно участвует в делах предвечного Слова-Логоса.

Образ творящего Божественного Слова встроен в метафизическую перспективу божественной активности, обращенной на косную материю. Слово, изошедшее от “Отца” — Предвечной Мысли, оживотворяет семена вещей, изначально лежащие во тьме небытия и вечности: ср. начало “песнословия” “Творение мира” — “Тако предвечная мысль <...> вещала, егда все покрытые мглою // Первенственны семена, опочив в тишине, // Действия чужды и жизни восторга лежали, // Времени круга миры когда не измеряли” — и, соответственно, финал, в котором выступает само “Слово”, преображая исходное положение, — “Оживись, телесно семя, // Приими начало, время, // И движенье, вещество” (Путешествие. С. 283, 285). В то же время изначальный импульс, побуждение к бытию в конце концов обречен на угасание, в инертной массе материи растрачиваются изначальные “вольные” творческие силы:

Да не дивимся превращенью,

Которое мы в свете зрим;

Огонь в связи со влагой спорит,

Стихия в нас стихию борет,

Начало тленьем тщится дать;

Прекраснейше в миру творенье

В веселии начнет рожденье

На то, чтоб только умирать.

(Путешествие. С. 136).

Но если все мироздание, все твари Божии обречены постепенно растрачивать полученную в момент творения энергию, то человек, подчиняясь общему порядку вещей, обладает все же особой прерогативой. Так, в радищевском “песнословии” Бог, предвещая грядущее падение человека, ограничивает все же “предел” его падения и, соответственно, наказания: “Не ярый слабостей я мститель, // Отец всещедрый и зиждитель: // Любовию к тебе горю. // Чуждаться будешь совершенства, // Но корень твоего блаженства в тебе нетленен сотворю” (Путешествие. С. 285). Из контекста радищевской мысли становится понятно, что “нетленный корень блаженства” связан со словом, которое присутствует в природе человека, единственного из всех тварей, открывая для него путь ко Слову божественному, предвечному зиждительному принципу. В этом смысле для человека открыта не только печальная судьба всех вещей, но и выход к божественному первоначалу мира, и обновление в “огне” творческого Слова.

Более всего эти идеи напоминают метафизику стоиков с их “огненным логосом”, пронизывающим и осеменяющим мир. Это логос, растворенный в природе, если и ведущий при этом еще и самостоятельное существование “Сына Божия”, “Возлюбленного слова”, то уж, во всяком случае, не вочеловечивающийся, не требующий от человека личного обращения и общения. Так, в главе “Бронницы” сам “глас Божества” запрещает человеку искать божественного откровения, указывая при этом на единственный источник “божества” “во внутренности” самого человека. Правда, внутренне присущее человеку “божество” здесь еще никак не локализовано и не уточнено дополнительно. Более того, последние строки этой главы, заканчивающейся первым в “Путешествии...” поэтическим фрагментом, подчеркивают именно неопределенность “искры божества”, пребывающей во всеобщем круговращении: “но некий тайный глас вещает мне: пребудет нечто (курсив мой. — Е.В. ) вовеки живо” (Путешествие. С. 36). Это нечто только в дальнейших главах будет отчетливо соотнесено со Словом. Метафизика Слова-Логоса для Радищева становится радикально противоположной христианской метафизике воплощенного и вочеловеченного Логоса, хотя отнюдь и не переходит в беззаботную радость “бытия-без-Бога” и без начала, трансцендентного чистой материи. Но религия, требующая живой связи с постулируемым ею трансцендентным миром (“стоглавое чудище”, взирающее на небо со словами “его отчизна там”), определенно воспринимается как фактор, препятствующий реализации в мире логосного начала. Религия “живого бога” оказывается, по Радищеву, парадоксальным образом союзником косных сил вещества, врагом чистого Логоса.

Автора “Путешествия...” более всего волнуют, разумеется, проявления подобного мирового закона в социальном мире. И здесь необходимо вступить в полемику с распространенной действенно-прагматической трактовкой книги Радищева. Ибо пафос социального протеста, которым исполнен радищевский путешественник, сильнейшим образом осложнен идеей “исторической порчи” любых самых совершенных нравственных и общественных установлений, “кругообразной смены” периодов возрождения и упадка общества.

Идея исторического круговорота возникает впервые в главе “Подберезье” . В следующей главе, “Новгород”, она нагнетается, получая зримое подтверждение на примере нынешнего упадка некогда славного и “вольного” города. Наконец, в короткой, не раз упоминавшейся уже главке “Бронницы” идея круговорота разрешается своеобразным катарсисом: она приобретает эсхатологический ракурс, и в то же время посреди всеобщего разрушения возникает отменяющее его “нечто” неизменное, “предчувствуемое” путешественником. И в дальнейшем повествовании мотив “колеса” возникает постоянно и по самым разным поводам, как в отчетливо эксплицированном виде, так и оставаясь имплицитным, приводя к тому, что предельный пафос обличительного или дидактического пассажа если не отменяется, то осложняется дальнейшим “возвратным” развитием темы. Так, в следующей за “Бронницами” главе “Зайцово” предстает крайне острый и в социальном плане, и по эмоциональному накалу сюжет об убийстве крестьянами помещика-злодея и о судебном попустительстве дворянам, но в конце главы неожиданно вклинивается почти фарсовая сценка нелепой женитьбы старого петербургского мота на старой сводне, и возникает знакомый мотив: “Не дивись, мой друг! на свете все колесом вертится. Сегодня умное, завтра глупое в моде” (Путешествие. С. 45). Далее, в “Крестьцах” следует обширный дидактический пассаж — наставление детям дворянина, единомышленника путешественника. Просветительский разум и рассудочная стоицистическая добродетель безраздельно, казалось бы, торжествуют. Однако в следующей главе, “Яжелбицы”, вся панорама неожиданно смещается вместе с появлением отца, “терзающего на себе власы” на могиле сына. Оказывается, что в отношения “отцов и детей”, вне зависимости от добрых стремлений и дидактических программ, роковым образом входит иррациональное начало, злая наследственная болезнь, неотделимая от “состояния нравов”, — сифилис, переданный детям (в чем с ужасом сознается и сам путешественник), — еще один поворот “колеса”. Вслед за этим в “Валдаях”, по заданному уже направлению мысли, развивается сюжет о “свободной любви”, процветающей на этой станции. Но вот, снова круговращение, — и на следующей станции “Едрово” путешественник встречает чистое “естественное” чувство крестьянской девушки Анюты. Примеры можно множить и далее. Но несомненно, предельной остроты и в то же время “катартической” силы мотив “колеса мира” достигает в оде “Вольность”, разворачивающей всю панораму от творения мира, первоначального торжества общественного блага, далее — его падения и циклического ряда его новых торжеств и гибелей, вплоть до эсхатологического обновления вселенной.

Можно заключить в связи с этим, что развитие сюжета “Путешествия...” определяется не простым желанием нанизывать на единую ось все новые и новые эпизоды возмутительной общественной несправедливости, но стремлением найти прочную опору, “нечто” неизменное в “круговращающемся” мире, избавиться от меланхолии созерцания вечного колеса. Путешественник формулирует проекты преобразований, негодует на царящее в мире зло, уповает на возвращение к “естественным”, тождественным его разуму, основаниям морального и социального строя — и пока он это делает, он стоит на стороне “творящего Слова-Логоса”, требующего и ждущего своего практического осуществления в мире. Этот горизонт практического делания (реального или чаемого, ожидаемого) не является, однако, единственным для путешественника. Он отнюдь не упоен верой в прогресс материального бытия. Надежды на торжество разумного начала нарушаются на каждом шагу, обнаруживающем неподатливую тяжесть укоренившегося общественного зла и безнравственности. Вместе с тем и “теоретическое” воззрение на историю не позволяет герою отдаться оптимистической вере в прогресс, в постепенное, но обязательное улучшение общества в будущем: история предстает перед ним циклами попеременного торжества света и тьмы, едва ли не дурной бесконечностью. В связи с этим перед путешественником не раз возникает реальная перспектива безысходного отчаяния. Именно на этом фоне развивается сюжет поиска “твердого основания” бытия, пунктиром проходящий через кульминационные для отдельных этапов путешествия “стихотворные фрагменты”.

Три “эсхатологических” фрагмента “Путешествия...” объединяются не только неизменным возвращением к одним и тем же мотивам, но и последовательным развитием их и с содержательной, и с “формальной” стороны. От одной вершинной точки сюжета к другой меняется само соотношение прозаического и поэтического слова в точке “эсхатологического прорыва”. Оба начала, “стихи и проза”, здесь глубочайшим образом взаимодействуют. Прозаическое при этом выступает изначально как средство понимания , а поэтическое — как предмет , ему предъявленный.

В главе “Бронницы” короткий стихотворный эсхатологический отрывок предварен в прозе тем, что следовало бы назвать предощущением смысла: “пребудет нечто во веки живо”. Поэтический фрагмент развивает высказанное прозой содержание, придавая ему эмоциональную насыщенность и напряженность. Заметим, что сам факт поэтического слова не входит еще в сферу прозаической рефлексии: проза как бы “естественно” перетекает в поэзию, достигает в ней своего максимума.

В главе “Тверь” значительный по объему поэтический текст крепко “схвачен” прозою: не только предварен и заключен ею, но и перемежается пересказами и комментариями. Поэзия теперь помещена под пристальный объектив прозаической рефлексии: речь идет и о поэзии как таковой, о формально-технических моментах обновления “российского стихотворства”, и, вместе с тем, о содержательной стороне, о развиваемой в стихах идее “вольности”. При этом, как отмечалось выше, сама структура поэтической речи с усложненным синтаксисом и затрудненной звукописью имеет теснейшее сродство с содержанием. Так, уже в предисловии к оде скрыто вводится мотив слова как элемента, соприродного самой драме бытия, развертывающейся в оде.

В первоначальной редакции “Путешествия...”, как мы видели, ода “Вольность”, с напряженными эсхатологическими мотивами в последних строфах ее, непосредственно продолжалась “песнословием” “Творение мира”. С исключением из окончательного текста книги “песнословия” прозаическое окружение оды “Вольность” во многом потеряло содержательную наглядность. Пафос обновления стиха, которым пронизана речь безымянного “стихотворца”, только отчасти реализуется в оде “Вольность”. Ратуя, главным образом, за переход к новым стихотворным размерам и нерифмованным стихам от набивших оскомину ямбов, сам поэт, предлагая свою ямбическую оду, вынужден неожиданно признать в этом отношении “власть традиции”: “Я и сам <...> заразительному последовал примеру и сочинял стихи ямбами, но то были оды” (Путешествие. С. 96). Идея расширения репертуара стихотворных размеров и принципов рифмовки была реализована только в “Творении мира”. “Да будет оно примером, — провозглашал “стихотворец”, — как можно писать не одними ямбами” (Путешествие. С. 282). Вместе с тем принадлежащее безымянному “стихотворцу” авторство двух произведений, резко различных по степени новации, также тесно связано с их содержательным планом. Ода “Вольность” и “Творение мира”, преемственные по тематике, но формально и композиционно разделенные, соответствуют двум онтологическим состояниям мира — мира в его истории, устремленной к последнему моменту преображения, и самого момента преображения, устремленного в новое будущее. Соответственно, “формальная” идея обновления стихотворства, непосредственно реализованная в “песнословии”, поддерживает семантический план “преображения мира” (или, с другой стороны, сама усиливается за счет согласия с содержательными мотивами).

Характерны в отношении семантической двуплановости и взаимодействия стихотворческой тематики и предметно-содержательного начала поэзии прозаические послесловия к поэтическим текстам главы “Тверь” в окончательном и первоначальном вариантах. Концовски эти контрастны: “ — Вот и конец, — сказал мне новомодный стихотворец” (окончательный текст. Путешествие. С. 102) и “ — Конца нет. — Что же вы скажете о употреблении в одном сочинении разного рода стихов?” (ранняя редакция. Путешествие. С. 286). Здесь опять-таки пересекаются смыслы высказывания, относящиеся к формальной и глубоко содержательной стороне дела: формальная завершенность или незавершенность произведения таит в себе одновременно и идею завершенности “ветхой” истории (в оде “Вольность”) и незавершенности истории нового творения в “Творении мира”.

В первоначальной редакции “Путешествия...” победные эсхатологические мотивы достигали кульминации в главе “Тверь” и далее, по всей видимости, не повторялись. Победная песнь Слову — предвечному принципу — предполагала, безусловно, и прославление авторского слова, причастного божественному началу, тому самому нечто , которое “пребудет вовеки живо”. Но все же Слово разотождествлено с самим автором. Торжество Слова вовсе не означает торжества “автора”: сам безымянный стихотворец обрисован едва ли не чертами юродивого, осмеиваемого путешественником (хотя за осмеянием и подразумевается внутреннее сродство и согласие), а путешественник по-прежнему погружен в беспросветную тягость косной материи российского бытия и дурную бесконечность циклов истории. Последним встреченным им на дороге оказывался самоубийца, последними словами книги: “И въезд мой в Москву был скорбен” (Путешествие. С. 306). В окончательной редакции, однако, финал получил мажорное звучание, что связано с появлением третьего фрагмента “поэтической эсхатологии” — “Слова о Ломоносове” .

Соотношение прозы и поэзии здесь опять сдвинуто. На сей раз поэзия в ее непосредственной данности отсутствует, но проза посвящена поэту и оценке его заслуг, предельно эмоциональна, как бы заряжена энергией поэтического слова и, самое главное, полностью перенимает проблематику прежних поэтических фрагментов — эсхатологию. Общая тенденция кульминационных эпизодов — постепенное сближение, взаимопроникновение прозы и стиха, или, может быть, точнее, экспансия прозы на “территорию стиха” — здесь достигает максимума. И если проза прежде всего выражает сознание и рефлексию путешественника, а поэзия — изначально внешнюю для сознания тему, то здесь сознание путешественника полностью овладевает темой, эсхатология сливается с сокровенным убеждением и знанием.

“Творение мира” из окончательной редакции исключено, но тому же самому безымянному автору “Вольности” и “Творения мира” приписано теперь “Слово о Ломоносове”. Оно заменило собой “песнословие” не только формально. Вся риторика рождающего предвечного Слова из “Творения” оказалась перенесена в качестве живой метафоры на творца-поэта: “Но внемли: прежде начатия времен, когда не было бытию опоры <...> все источнику сил возможно было, вся красота вселенныя существовала в его мысли, но действия не было, не было начала. И се рука всемощная, толкнув вещественность в пространство, дала ей движение. <...> Вот как понимаю я действие великия души над душами современников или потомков; вот как понимаю действие разума над разумом. В стезе российской словесности Ломоносов есть первый. Беги, толпа завистливая, се потомство о нем судит, оно нелицемерно” (Путешествие. С. 123).

Идея творящего Слова, переведенная в панегирический план, обращенный к конкретному автору-поэту, привела к уникальному по содержанию панегирику, в котором больше внимания, казалось бы, уделено критике, чем похвалам. Эта особенность не прошла, в частности, мимо внимания Пушкина в его полемически-диалогическом “Путешествии из Москвы в Петербург”: “Радищев имел тайное намерение нанести удар неприкосновенной славе росского Пиндара , — и, по замечанию Пушкина, — <...> тщательно прикрыл это намерение уловками уважения” . В действительности происходит нечто иное, нежели нивелирование заслуг великого человека: критикуя его, Радищев разделяет, насколько возможно это разделить в принципе, преходящий и обусловленный временем план содержания трудов Ломоносова и нетленную субстанцию живого слова, им созданного. Радищев отрицает почти все и практические, и теоретические заслуги Ломоносова как ученого, общественного деятеля, даже как теоретика поэзии. Но за вычетом всего этого и даже благодаря этой утрированной критике высветляется то, что составляет предмет восхищения, что оправдывает жанр панегирика: сотворение нового российского языка и в его прозаическом (в смысле красноречия, близкого для Радищева поэтическому языку), и в поэтическом вариантах. Роль Ломоносова как основателя нового русского языка оправдывает его сравнение с божественным творческим Логосом.

“...Расплетая запутанный язык на велеречие и благогласие, не оставил его при тощем без мыслей источнике словесности. Воображению вещал: лети в беспредельность мечтаний и возможности, собери яркие цветы одушевленного и, вождаяся вкусом, украшай оными самую неосязательность. <...> Возвестил Ломоносов величие предвечного, восседающего на крыле ветренней <...> В бездне он воспел бренность человека и близкой предел его понятий. В бездне миров беспредельной, как в морских волнах малейшая песчинка, как во льде, не тающем николи, искра едва блестящая, в свирепейшем вихре как прах тончайший, что есть разум человеческий? — Се ты, о Ломоносов, одежда моя тебя не сокроет” (Путешествие. С. 121). Характерно здесь свойственное Радищеву сложное сплетение “формальной” и “содержательной” проблематики: идея образования нового языка тут же соединяется с особым содержательным наполнением этого нового языка, которое есть свидетельство об изначальном Божественном творчестве. При этом сам Ломоносов уподобляется Божественному посланцу, принесшему на землю и сохранившему в ее мраке “священное слово”. Уникальна тройная спресованность смысла в последней фразе Радищева: “Се ты... одежда моя тебя не сокроет” — означает, во-первых, признание заимствования предыдущего пассажа из ломоносовского “Вечернего размышления... при случае великого северного сияния”, но одновременно “се ты” означает и то, что сам Ломоносов-поэт тождествен образу его стихов — разумная искра посреди хаоса стихий — одновременно и ничтожество и высокое начало, свойственное человеческому духу; но в то же время оба эти смысла объединяет третий: “одежда моя тебя не сокроет”, т.е. “ты” продолжаешь жить и действовать “во мне”, авторе “Слова о Ломоносове”, как активное творческое начало. Новый поэт (или красноречивый прозаик) мыслится как преемник духа великого предшественника: ср. далее “великий муж может родить великого мужа <...> О! Ломоносов, ты произвел Сумарокова” (Путешествие. С. 121). Нетрудно узнать здесь переосмысленную формулу приятия духа из посланий ап. Павла: “Не я живу, но живет во мне Христос”.

Таким образом, в окончательной редакции “Путешествия...” ряд эсхатологических фрагментов оказался достроенным последним третьим звеном. В “Слове о Ломоносове” произошла буквальным образом трансформация Предвечного Слова из “Сотворения мира” в воплощенное слово, единое с личностью творца-поэта, с которым нитью духовной преемственности соединяются его духовные потомки. В этом единении слова и личности творца находит завершение сюжет обретения прочной основы бытия посреди зыбкости и неверности “колеса мира” и, вместе с тем, совершается катарсис, выход за пределы земной ограниченности в изначальную свободу, обретенную во внутренней глубине творческой личности.

Мы далеко отошли от нашей первоначальной темы, но лишь затем, чтобы в дебрях радищевской эсхатологии найти впервые использованную им строчку о “чудище”. Она появилась в ранней редакции “Путешествия...”, эпиграфа в котором еще не было, и предваряла ораторию “Творение мира” в главе “Тверь”: “Тако предвечная мысль, осеняясь собою и проч. — Вы уже улыбаться начинаете, вам кажется уже, что читаете “Тилемахиду”. Но смейтесь, как хотите. “Чудище обло, огромно, тризевно и лаяй” не столь дурной стих. Но о сем теперь некстати. Продолжайте и смейтесь” (Путешествие. С. 282).

Это короткое введение, помещенное уже после заглавия “песнословия”, служит своего рода прозаическим “буфером”, дополнительной остановкой в чтении между одой “Вольность” и “Творением мира”, соответствующих, как мы отмечали, по их метафизической проблематике двум эпохам бытия, двум “эонам”. И, как это обычно у Радищева, “формально-стихотворные” рассуждения глубоко сплетены с предметно-содержательными мотивами, хотя и неявными на первый взгляд. Первая гекзаметрическая строчка “песнословия” заставляет “стихотворца” вернуться к полемике об обновлении русской лирики. Стих Тредьяковского о “чудище” с его нарочито архаическим звучанием добавляет “соли” в полемику и приводит к своеобразной комической интермедии, дающей разрядку перед возвышенно-серьезным по тону “песнословием”. Слова “о сем теперь некстати” служат в этой связи переключению от эстетической полемики к содержательному плану произведения и от комической темы к серьезной. Вместе с тем за строкой Тредьяковского стоит не случайный экзотический образ, но нечто, прямо относящееся к самому переходу от “мира сего”, представленного в “Вольности”, к “миру будущему” — в “Творении мира”.

Трехглавое чудище, Кербер, — страж границы между миром живых и Аидом, где покоятся темные корни бытия, “покрытые мглою... первенственны семена”, с которых начинается “песнословие”. То, что в художественных реалиях Радищева Кербер оказывается на грани не просто мира тьмы, но входа в божественный свет нового творения, не противоречит мифологической логике образа: переход из абсолютной тьмы к божественному свету глубоко свойствен мифологии, в том числе и античной — так, Эней у Вергилия спускается в Аид для того, чтобы узреть там светлое видение будущих веков величия Рима. Но, так или иначе, Кербер — принадлежит только миру тьмы. Это последний предел, за которым открывается либо вход в еще более мрачную глубину, либо подъем к свету. Можно заключить, что и появление его в эсхатологическом пространстве на границе “миров”, и необходимость быстрее разминуться с ним ради дальнейшего движения (“о сем теперь некстати”) — символико-аллегорический мотив, органично связанный с ближайшим образно-содержательным контекстом.

Таким образом, строка о “чудище” еще до того, как войти в эпиграф, имела символико-аллегорический смысл. Устранение ее из текста и перенос в эпиграф прямо связаны, по-видимому, с изменением структуры и содержания эсхатологической сюжетной линии “Путешествия...”, в результате которого “Творение мира” было заменено “Словом о Ломоносове”. Собственно говоря, появление в окончательной редакции эпиграфа и “Слова о Ломоносове” можно рассматривать как два значимых элемента окончательно сложившегося эсхатологического сюжета “Путешествия...”. Если “Творение мира” оказалось замещено завершающим книгу “эсхатологическим прорывом”, то “чудище”, отделявшее ранее “вход в новый эон”, распространило свою “тень” на все пространство “Путешествия...”, вплоть до последнего “озарения”. “Монстр” при этом несколько изменил свою природу, превратившись из достаточно локального “стража границы” в “стоглавое чудище”, Тифона, древний символ восстания сил Земли на упорядочивающего мир бога, символ, входивший в широко разработанный в мистической литературе эсхатологический сюжет. Перед нами — не аллегория, но именно символ, встречающий нас на пороге книги и не поддающийся строго-однозначному прочтению. Он относится в первую очередь к общественному злу, подстерегавшему путешественника на всех остановках его пути, но корни его лежат при этом в косности и зле, растворенных в бытии, с которыми вечно враждует начало творческого Логоса, которого взыскует радищевский путешественник.

ПРИМЕЧАНИЯ

1) Радищев А.Н. Путешествие из Петербурга в Москву. Вольность. СПб.: Наука, 1992. С. 5. Далее ссылки на “Путешествие из Петербурга в Москву” Радищева (Путешествие) даются в тексте с указанием страницы по этому изданию.

2) Фенелон Ф. Тилемахида, или Странствование Тилемаха сына Одиссеева, описанное в составе ироической пиимы Василием Тредиаковским. Т. 2. СПб., 1766. С. 104.

3) Светлов Л.Б. Примечания // Радищев А.Н. Избранные философские сочинения. М., 1949. С. 516.

4) Кулакова Л.И., Западов В.А. А.Н. Радищев. “Путешествие из Петербурга в Москву”: Комментарий. Л., 1974. С. 34.

5) Светлов Л.Б. Примечания. С. 516; Кулакова Л.И., Западов В.А. А.Н. Радищев... С. 34. См. также специальную статью об эпиграфе “Путешествия...”, развивающую его традиционное толкование: Эйдельман Н. Двадцать два слова // Знание—сила. 1985. № 1. С. 34—36.

6) Сюжет о Тифоне из “Теогонии” Гесиода см.: Эллинские поэты. VIII—III вв. до н. э. Эпос, элегия, ямбы, мелика. М., 1999. С. 46—47; ср. также: Гезиод. Подстрочный перевод поэм с греческого / Вступит. ст., пер. и примеч. Г. Властова. СПб., 1885. С. 222—226; Аполлодор. Мифологическая библиотека. Л., 1972. С. 10.

7) Бэкон Ф. Соч.: В 2 т. Т. 2. М., 1978. С. 242—243.

8) Тифон, или Бунтовщик // Утренний свет. 1780. Ч. IX. С. 30—32.

9) Державин Г.Р. Стихотворения. Л., 1957. С. 143, 390.

Заметим, что Державин, вполне вероятно, был знаком с аллегорией Бэкона: его имя фигурирует в списке подписчиков, опубликованном в первом номере “Утреннего света”.

10) “Иконологический лексикон, или Руководство к познанию живописного и резного художеств...” / Пер. И. Акимова. СПб., 1763. С. 193.

11) Аполлодор. С. 33.

12) Там же. С. 149.

13) Среди потомков Тифона, оттесненных на далекую периферию мифологии, “стоглавость” сохранил дракон, охранявший сад Гесперид (там же. С. 38).

14) Руссо Ж.-Ж. Трактаты. М., 1969. С. 160—164.

15) Лотман Ю.М. 1) Руссо и русская культура XVIII — начала XIX века// Лотман Ю.М. Избранные статьи. Т. II. Таллин, 1992. С. 40—99; 2) Радищев и Мабли // Там же. С. 100—123. См. также: Вильк Е.А. “Самовластительный злодей” и самовластный народ. (К интерпретации оды Пушкина “Вольность”) // Пушкин. Исследования и материалы. Вып. 17 (в печати).

16) Аполлодор . С. 132.

17) “Тифон забрасывал раскаленными скалами небо и носился с ужасающим шумом и свистом” (Аполлодор. С. 10); “Сотня голов поднималась ужасного змея-дракона //...// Глотки же всех этих страшных голов голоса испускали // Невыразимые, самые разные: то раздавался // Голос, понятный бессмертным богам, а за этим как будто // Яростный бык многомощный ревел оглушительным ревом; // То вдруг рыкание льва доносилось, бесстрашного духом, // То, к удивлению, стая собак заливалася лаем (курсив мой. — Е.В. )” (Эллинские поэты. VIII—III вв. С. 46—47).

18) О многовековой истории мифа о Сете-Тифоне см.: AusfЯhrliches Lexikon der griechischen und rЪmischen Mythologie. Bd. 4. Leipzig, 1909. Sp. 725—784; см. также специальные работы: Meyer Ed. Set-Typhon. Leipzig, 1875; Sippel G. Der Typhonmythos. Greifswald, 1939.

19) См.: Плутарх. Об Изиде и Озирисе. СПб., 1994.

20) См.: AusfЯhrliches Lexikon der griechischen und rЪmischen Mythologie. Sp. 775—777.

21) См. например: Холл Мэнли П. Исида, непорочная дева мира // Холл Мэнли П. Энциклопедическое изложение масонской, герметической, каббалистической и розенкрейцеровской символической философии. Новосибирск, 1992. С. 137—152; Е.П. Блаватская в своих теософских построениях проинтерпретировала Тифона (как эквивалента Сета) и Озириса сквозь призму ницшеанской антитезы дионисийского и аполлонийского начал и попыталась при этом возвести к Тифону-Сету иудейского Бога-творца: Блаватская Е.П. Теософский словарь. М., 1994. С. 398—399.

22) Храм древностей, содержащий в себе Египетских, Греческих и Римских Богов имена, родословия, празднества... СПб., 1771. С. 289.

23) Чулков М. Краткий мифологический лексикон. СПб., 1767. С. 76—77.

24) [Кеппен К.-Ф., Гиммен И.-В. ] Crata repoa, или Каким образом в древние времена происходило в Таинственном обществе посвящение Египетских жрецов. [Пер. с нем. П. Алединского]. СПб., 1779. С. 40.

25) Там же. С. 44—47.

26) См.: Аполлодор. С. 132.

27) Эллинские поэты. VIII—III вв. С. 46—47; Аполлодор. С. 10. Ср. также обыгрывание этих примет Тифона Ф. Бэконом: Бэкон Ф. Соч.: В 2 т. Т. 2. С. 243.

28) См.: Тифон // Энциклопедический словарь Гранат. Т. 59. С. 323. Ср. гибель Тифона у Гесиода, включающую уже сравнение с техническим использованием огня: “После того как низвергнул перуном его Громовержец, // Пламя владыки того из лесистых забило расселин // Этны, скалистой горы. Загорелась Земля-великанша // От несказанной жары и, как олово, плавиться стала — // В тигле широком — умело нагретое юношей ловким” (Эллинские поэты. VIII—III вв. до н. э. С. 47).

29) Рамзей Э. Новая Киропедия, или Путешествия Кировы с приложенными разговорами о богословии и баснотворстве Древних. Ч. 1. М., 1785. С. 126.

30) Там же. С. 148—150.

31) Там же. С. 116—118.

32) Принципиально поставлен этот вопрос в статье Н.Д. Кочетковой: Кочеткова Н.Д. Радищев и масоны. (Русская литература. 2000. № 1. С. 103—106).

33) Вильк Е.А. “Путешествие из Петербурга в Москву” А.Н. Радищева и традиция мистических путешествий // Богословие. Философия. Словесность. Труды Высшей религиозно-философской школы. Сб. 5. СПб., 2000. С. 232—241.

34) Рогов И.М. К вопросу о “масонстве” А.Н. Радищева // Вестник ЛГУ. 1958. № 20. С. 153—154.

35) См.: Вильк Е.А.

36) Заметим, что ямбический ритм последующих стихов строго выдержан уже в этом прозаическом вступлении.

37) Ср. заметку современного Радищеву путешественника, разделявшего дорогу от Петербурга до Москвы на три части по их географической характеристике, причем практически совпадающие с интересующим нас делением у Радищева: “Для удобнейшего понятия мест, по большой дороге лежащих, разделю я расстояние сие между Петербургом и Москвою на три части: на низменную, гористую и ровную. Низменная начинается от С.-Петербурга и продолжается даже за Новгород. <...> Гористая часть московской дороги начинается от Крестецкого города и продолжается почти до Хотиловского яму. <...> Около Твери все сие пространство становится ровным, открытым и более черноземным, а после, подъезжая к столичному городу, надобно опять несколько подыматься” (Путешественные записки Василья Зуева от С.-Петербурга до Херсона в 1781 и 1782 году. СПб., 1787. С. 5—6).

38) См.: Вильк Е.А. “Путешествие из Петербурга в Москву” А.Н. Радищева и традиция мистических путешествий. С. 237—241.

39) Связь “эсхатологических” мотивов постоянного обновления бытия с главой “Тверь” обусловлена, возможно, не только закономерностями построения текста “Путешествия...”, но и, хотя бы отчасти, реалиями города Твери. Тверь воспринималась тогда как ново- и пересозданный после грандиозного пожара 1763 года город, входящий в число “лучших российских городов” (Путешествие Ея Императорского Величества в полуденный край России, предприемлемое в 1787 году. СПб., 1786. С. 123—126). Обновление Твери, ставшей после 1763 года каменным городом, было как бы более близким по времени повторением петербургского “чуда” начала века. Косвенным подтверждением нашей догадки может служить внимание Радищева в главах “Новгород” и “Бронницы” к циклам истории, развертывавшейся на “месте сем”, размышления о которых прямо переходят там в “поэтическую эсхатологию”.

40) Приведем последние фрагменты “мистерии”:

Часть хора

Божественна утроба рдеет,

Клубя в рожденье вещество,

Любовь начально семя греет,

Твореньм узрим божество.

Мысль благая, совершайся,

И превечно исполняйся

Отца мудрости совет,

Да окрепнет в твердь пучина,

Неизмерима равнина,

Где пространство днесь живет.

Оживись, телесно семя,

Приими начало, время,

И движенье, вещество,

Твердость телом,

Жизнь движеньем, —

Се вещает божество

(Путешествие С. 285).

41) “Кто мир нравственный уподобил колесу, тот, сказав великую истину, не иное что, может быть, сделал, как взглянул на круглый образ земли и других великих в пространстве носящихся тел, изрек только то, что зрел. <...> В мире сем все приходит на прежнюю ступень, ибо все в разрушении свое имеет начало. <...> Христианское общество вначале было смиренно, кротко <...> потом усилилось, вознесло главу, устранилось своего пути, вдалось суеверию <...> папа стал всесильный из царей. <...> Здание предубеждения о власти папской рушиться стало <...> истина нашла любителей, попрала огромный оплот предрассуждений, но недолго пребыла в сей стезе. Вольность мыслей вдалась необузданности. Не было ничего святого, на все посягали. Дошед до краев возможности, вольномыслие возвратится вспять. Сия перемена в образе мыслей предстоит нашему времени” (Путешествие. С. 30).

42) По данным текстологов — см: Татаринцев А.Г. “Слово о Ломоносове” А.Н. Радищева: (К проблеме творческой мысли “Путешествия”) // Вопросы русской и зарубежной литературы. Пермь, 1974. С. 18—32; Западов А.В. История создания “Путешествия из Петербурга в Москву” и “Вольности” // Путешествие. С. 526—527, — высока вероятность того, что “Слово о Ломоносове” было написано до “Путешествия” и впоследствии инкорпорировано в него. В данном случае вопрос ранней истории текста не столь существен, если признать органичную целостность книги после включения в нее “Слова” и новые смыслы, которые оно приобрело благодаря включению в контекст “Путешествия”.

43) Пушкин А.С. Полн. собр. соч. М.; Л., 1937—1949. Т. XI. С. 261.

Чудище неведомо опять терроризирует белорусскую деревню. На этот раз это населенный пункт Деревная в Слонимском районе Гродненской области.

Как нам рассказал по телефону один из жителей деревни, нападение неизвестного животного на деревенских собак произошло примерно в 4 часа утра. Пострадало два пса: одно животное буквально разорвано пополам, второе довольно сильно травмировано.

Это если коротко о том, что реально произошло в деревне. Ну, а если вы хотите подробностей, то в сети несложно посмотреть, что накрутили на этой теме журналисты.

– Ну очевидно же, что это волк, – говорю сельскому жителю.
– Нет, не волк, – отвечает он, – вроде следы его нашли – похожи на кошачьи, только большие.

«Похожи на кошачьи, только большие», – это косвенное указание на рысь, которая совсем не редка в Гродненской области. Но эти кошки доселе никогда не были замечены в нападении на собак как на добычу.

В общем, произошло что-то невероятно-таинственное, приоткрылся портал в параллельный мир – и из дыры выскочила некая сущность, которую теперь можно уничтожить только при помощи серебряной пули. Я утрирую, конечно, и этого никто не говорил, но из многочисленных репортажей и сообщений на тему новой белорусской «чупакабры» чувствуется, что авторы выдают информацию так, что читателю и слушателю больше ничего не остается, как додумать это самостоятельно. Любит человек что-то таинственное, потустороннее.

Коров молнией побило? Тут же репортаж про «обескровленные трупы» – и почему они всегда пишут про эту невероятную «обескровленность»? Хорек кур передушил: чупакабра. Волк тузика задавил: большая чупакабра. Медведь завалил коня: огромная чупакабра!

Вспоминаю недавнюю историю, которую я услышал от своих хороших приятелей. Приехали они на охоту – дело было в декабре. Остановились в домике у знакомой тетушки, и вдруг шум-гам на улице. Выскочили на порог, посмотреть, что происходит. Оказывается, здоровенный кобелина породы алабай (среднеазиатская овчарка) кого-то из новых соседей по деревне в отсутствие хозяина выскочил из вольера и пошел куролесить по деревне. Для начала сильно покусал пару собак. Потом задавил несколько мускусных уток и перевернул пяток кроличьих клеток в надежде достать кроликов. Затем напал на старушку, но та успела спрятаться в сарае и прикрыть за собой дверь. По словам приятелей, кобеля пришлось «успокоить» прямо на месте, а потом закопать в лесу. Охота в тот день не состоялась, пришлось уезжать, пока не приехал хозяин собаки. Чем не чупакабра?

Чупакабр много раз видели – всегда это была страшная образина, больше всего похожая на собаку породы ксолоитцкуинтли, причем разбитую радикулитом. Множество раз они попадали в видоискатель видеокамер, неоднократно их добывали. В итоге это всегда оказывался известный зверь, только очень больной и совершенно потерявший шерсть из-за чесотки или реже из-за микроспории. За чупакабру принимали койота, шакала, волка, енота-полоскуна и даже малайского медведя. Лично мне пришлось видеть совершенно лысого зверя, находящегося уже на последнем издыхании, которого я определил как енотовидую собаку. Зверь был не просто лыс, но еще в какой- то безобразной коросте. Зрелище просто ужасное. Кстати, о чесоточных поражениях диких животных мы подробно писали вот , посмотрите, там и картинки имеются.

Собаки породы ксолоитцкуинтли – чем вам не чупакабры?

Впрочем, я готов признать, что иногда народная молва имеет под собой какой-то смысл. Вот что написал биолог из Татарстана Тимур Тазетдинов, который сейчас живет в Доминиканской Республике. Мы на днях с ним обсуждали различные слухи о чупакабрах:

«Доминиканцы, особенно гиды, имеют страсть пугать иностранцев страшными историями, в частности, что в горах Доминиканы водятся не то ягуары, не то тигры. Опасные – жуть. Коз едят, овец едят, коров едят, на людей с интересом поглядывают. Казалось бы, откуда здесь не то что тиграм, даже ягуарам быть? Лесов приличных нет, кормовая база никакая, да и остров только в кайнозое образовался, а крупная кошка путешествия через море на бревне не переживет. Что, врут гиды? Частично. Как-то познакомился тут с местным зооторговцем, у него на разведении две пары львов. Несмотря на лютые цены, с его слов, в одной только северной провинции Пуэрто-Плата в частных руках живет 13 львов его разведения. Вот и получается, что как только его кормилец забудет закрыть вольер, «котик» запросто может пойти на дискотеку танцевать румбу».

А помните случай, произошедший у нас три года назад в Осиповичском районе, когда благородный олень во время гона убил одного человека и покалечил другого? История, которую у нас пару недель разбирали по косточкам, а потом как-то – раз, и все вдруг замолчали? Я ни на минуту не сомневаюсь, что это был ручной олень. Были даже косвенные улики: свидетели рассказывали, что кто-то накануне искал сбежавшего из частного вольера оленя, но потом и эти улики как-то «заболтались». Я так уверен, потому что воочию видел, как ведет себя ручная косуля – самый маленький европейский олень – во время гона. Зверь становится очень опасным. Один такой жил в нашей воинской части и, в конце концов, после того как он ранил офицера, его вынуждены были заманить печеньем в машину и отвезти в лес подальше.

Но вернемся к нашим чупакабрам. Итак, портал в иные миры у нас пока закрыт. Мутантов, которые прорываются через границы зоны отчуждения, не существует. Про страшных гибридов между волком и рысью (доводилось слышать и такое мнение от местных «экспертов») мы помолчим.


Один из снимков «чупакабры»

Кто же набедокурил в очередной раз? Мои версии следующие: волк, волчье-собачий гибрид или стая диких собак. Ничего экзотического, увы. Что делать? Нужно обратиться к охотникам.

Фото с сайтов:
veterinariablog.com

«Чудовище тучное, гнусное, огромное, со ста пастями и лающее»

Фраза Радищева стала крылатой и обозначала крайне негативное отношение автора к тому или иному общественному явлению. Александр Радищев видоизменил строку из 514-го стиха поэмы Василия Тредиаковского «Телемахида» (1766), которая представляет собой вольный стихотворный перевод прозаической повести «Приключения Телемака» французского писателя Франсуа Фенелона, выполненный гекзаметром. Но источник фразы в «Телемахиде» — не текст Фенелона, а «Энеида» Вергилия, причём переводчик составил комбинацию из двух фрагментов: «Ужасное чудовище, безобразное, огромное, лишенное зрения» (лат. Monstrum horrendum, informe, ingens, qui lumen ademptum — о циклопе Полифеме, ослеплённом Одиссеем), и «Огромный Цербер оглашал всё царство, лая своей тройной пастью» (лат. Cerberus haec ingens latratu regna trifauci // Personat).

В этом отрывке повествуется о наказании царей в аду за злоупотребление властью. Они постоянно смотрят на себя в зеркало и видят чудовищ. У Тредиаковского фраза, описывающая Цербера, выглядела так: «Чудище обло, озорно, огромно с тризевной и Лаей», то есть пастью. Меняя «тризевную» на «стозевно», автор в первую очередь выражал идею многоликости зла.

Там, наконец, Тилемах усмотрел Царей увенчанных,
Употребивших во зло своё на престолах могутство.
Им, с одной стороны, едина из мстящих Евменид
Предпоставляла Зерцало, Пороков их мерзость казавше.

В этом Зерцале они смотрели себя непрестанно;
И находились гнуснейши и страшилищны паче,
… нежели тот преужасный Пес Кервер,
Чудище обло, озорно, огромно, с тризевной и Лаей…

Человек верит в счастливую или несчастную будущую жизнь на Том Свете в связи с тем добром или злом, которые он совершил на земле.Ад - символ самых жестоких страданий. А христиане во многих отношениях превзошли языческий образец. Язычники в бочке Данаид, в колесе Иксиона, в Сизифовой скале имели индивидуальные наказания; в христианском же аде для всех без разбора - одни пылающие жаровни и котлы, крышки которых приподнимаются ангелами, чтобы видеть страдания осужденных. Бог без сожаления в течение веков слушает вопли осужденных и не прощает их.

Как и язычники, христиане имеют царя ада, сатану, с тою только разницей, что Плутон управлял темным царством, которое ему было дано во власть, но сам не был зол. Он удерживал у себя тех, кто худо поступал, но не старался вовлечь людей во зло, чтобы доставить себе удовольствие видеть их мучения. Сатана у христиан разыскивает себе жертв. Легионы его демонов, вооруженные вилами, переворачивают их в огне, который горит, но не сжигает тела осужденных...

Языческий ад заключал с одной стороны - Елисейские поля, рай, а с другой - Тартар, ад. Олимп же, местопребывание богов и обоготворенных людей, находился в высоких областях. По букве Евангелия, Иисус Христос сошел в ад, т. е. вглубь, вниз, чтобы извлечь оттуда души праведников, которые ожидали там Его пришествия. Стало быть, ад не был исключительно местом наказания; как и у язычников, он был в местах низких, внизу. А местопребывание ангелов и святых, или рай, было наверху: его поместили выше области звезд, предполагая область эту ограниченной.

Фенелон в своем «Телемаке» объясняет всё просто. Описывает мрачный вид этих мест и страдания, которым подвергаются виновные. Особенный интерес вызывает участь злых правителей.

«Войдя, Телемак услышал вопли не могущей утешиться тени. „В чем ваше несчастье? - спросил он. - Кто вы были на земле?“ „Я был, - отвечала ему тень, - Навохарзан, великий царь Вавилонский; все народы Востока трепетали при одном моем имени; я приказал поклоняться себе в мраморном храме, под видом золотой статуи, перед которой день и ночь сожигали фимиамы и курились драгоценные благовония Эфиопии; никто никогда не смел мне противоречить из страха немедленного наказания; ежедневно придумывали мне новые удовольствия, чтобы украсить мою жизнь. Я был молод и здоров; увы! сколько бы еще благополучия и радостей я мог испытать на престоле. Но женщина, которую я любил, заставила меня почувствовать, что я не бог; она не любила меня и я был отравлен ею. И вот я ничто. Вчера торжественно положили мои останки в золотую урну; плакали, рыдали, рвали на себе волосы, делали вид, что хотят броситься в огонь, чтобы сгореть вместе с моим телом; и еще будут рыдать у подножия моей великолепной гробницы; но никто обо мне не жалеет; память моя ненавистна даже в моей семье, а здесь я уже переношу самые ужасные оскорбления“. Телемак, тронутый этим заявлением, говорит ему: „Были ли вы действительно счастливы во время вашего царствования? Чувствовали ли вы тот мирный, безмятежный покой, без которого сердце иссыхает, хотя бы среди наслаждений?“ „Нет, - ответил вавилонянин, - я даже не понимаю, о чем вы говорите. Мудрецы, правда, хвалят этот покой как единственное блаженство; но я его никогда не испытывал; сердце мое вечно волновалось новыми желаниями, опасениями и надеждами. Я старался забыться, разжигая свои страсти и поддерживая их опьянение, чтобы оно не прекращалось: малейший просвет рассудка был бы для меня слишком тяжел и горек. Вот мир и покой, которым я пользовался; всякий иной представляется мне басней или сном; вот те радости, о которых я сожалею!“ Отвечая так, вавилонянин плакал, как трус, изнеженный излишеством и не привыкший переносить продолжительное несчастье. Около него находилось несколько рабов, которых умертвили в его честь на его похоронах; Меркурий передал их всех вместе Харону и дал полную власть рабам над своим царем, которому они служили на земле. Эти тени рабов не боялись больше тени Навохарзана; они держали его в оковах и заставляли переносить тяжкие оскорбления. Одна из теней говорила ему: „Разве мы не были такими же людьми, как и ты? Как же ты мог думать, что ты бог? Не следовало ли тебе вспоминать, что ты также принадлежишь к роду человеческому?“ Другая тень, чтобы оскорбить его, говорила: „Ты был прав, не желая, чтобы тебя считали за человека, так как ты урод, не имеющий ничего человеческого. Где же теперь твои льстецы? Тебе нечего больше давать, несчастный; ты не можешь больше делать зла; ты стал рабом своих рабов; боги медлят с правосудием; но в конце концов произносят свой приговор“.

Слыша такие жестокие слова, Навохарзан бросился лицом на землю и рвал волосы в припадке злобы и отчаяния. Но Харон приказал рабам: «Тяните его за цепь, поднимите его силою, он не должен иметь возможности и утешения прятать свой позор, нужно, чтобы все тени Стикса были свидетелями его наказания и видели бы справедливость богов, терпевших так долго этого нечестивца царем на земле».

Телемак вскоре заметил на небольшом расстоянии мрачный Тартар; из него поднимался черный и густой дым, удушливый запах которого был бы смертелен, если бы распространился в жилищах живых. Дым этот покрывал море огня и исходил из пламени, шум которого напоминал рев потоков, низвергающихся с высоких скал в пропасть, и от этого шума невозможно было что-либо ясно слышать в этих печальных местах. Телемак, тайно поддерживаемый Минервой, безбоязненно входит в эту пропасть. Вначале он замечает множество людей, принадлежавших на земле к низшим сословиям и наказанных за то, что обманом, изменой и жестокостью старались приобрести богатство. Он также заметил много нечестивых ханжей и лицемеров, выказывавших свою приверженность религии и под ее прикрытием удовлетворявших свое властолюбие, пользуясь доверчивостью людей. Люди эти употребляли во зло даже добродетель и были наказаны, как самые последние злодеи. Дети, убившие родителей, жены, обагрившие руки в крови своих мужей, изменники, продавшие свою родину и нарушившие все клятвы, переносили менее жестокие наказания, чем эти вероломные лицемеры. Так постановили трое судей ада и вот почему: эти лицемеры не довольствуются быть только злыми, как все остальные нечестивцы; но они хотят еще прослыть добрыми и поэтому своими лживыми добродетелями вводят в обман людей, которые потом уже не доверяют истинной добродетели. И потому боги, над которыми они издевались, употребляют все свое могущество и власть, чтобы отомстить за свое оскорбление.

Затем следовали люди, которых на земле почти не считают преступными, но месть богов их преследует немилосердно; это были неблагодарные, лгуны, льстецы, восхвалявшие порок, хитрые хулители, желавшие запятнать даже чистую добродетель и, наконец, те, которые смело брались судить о вещах, им не известных, и тем вредили невинным.

Телемак, увидев трех судей, судивших человека, осмелился спросить у них, в чем его прегрешения. Тотчас осужденный заговорил сам и стал уверять, что он никогда не делал зла, а, напротив, находил удовольствие в добре: «Я был щедр, справедлив и сострадателен, в чем же меня обвиняют?» Тогда Минос сказал ему: «Тебя не обвиняют в преступлении против людей, но ты так же должен был относиться к богам; о какой же справедливости говоришь ты? Ты, правда, ни в чем не виновен перед людьми, которые сами по себе ничто; ты был по отношению к ним добродетелен; но добродетель эту ты приписывал самому себе, а не милости богов, которые тебе ее дали; ты сам хотел пользоваться плодами своей добродетели и замкнуться в самом себе; ты сам себе поклонялся и сделал себя своим божеством. Но боги, сотворившие все для самих себя, не могут отказаться от своих прав; ты их забыл, они забудут тебя и передадут тебя самому себе, так как ты этого хотел. Ищи же теперь, если можешь, утешения в своем собственном сердце. Ты навсегда разлучен с людьми, которым ты так хотел нравиться; теперь ты один на один с собою, со своим кумиром; познай, что нет настоящей добродетели без поклонения и любви к богам, которым мы всем обязаны. Твоя ложная добродетель, которая так долго ослепляла легковерных людей, должна быть развенчана и уничтожена. Люди судят как о пороках, так и о добродетелях только по тому, насколько это их касается, но к добру и злу они слепы. Здесь же Божественный свет освещает все поверхностные суждения и очень часто осуждает то, чем люди восхищаются, и наоборот».

Слыша эти слова, ученый, будто пораженный громом, не мог сдержать своего отчаяния. Снисходительность, с которой он прежде смотрел на себя, на свои великодушные наклонности, на свое мужество и умеренность, превратилась в отчаяние. Вид собственного сердца, врага богов, сделался для него мучением; он смотрит на себя и не может отрешиться от этого зрелища; он видит суетность людского суждения, суждения тех, кому всю жизнь так желал нравиться. Происходит полный переворот всех его понятий, как будто все пред ним рушится: он не узнает сам себя, не находит опоры в собственном сердце; его совесть, такая спокойная прежде, теперь выступает против него и горько упрекает его в заблуждениях и преувеличении своих добродетелей, не имевших основанием и целью поклонение божеству. Он смущен, уничтожен, полон стыда, раскаяния и отчаяния. Фурии не терзают его, потому что с него довольно того, что он предоставлен самому себе и что его собственное сердце мстит ему за оскорбление богов. Он ищет самых уединенных и темных мест, чтобы скрыться от других мертвецов, не находя возможности скрыться от самого себя. Он ищет мрака и не находит; докучливый свет преследует его повсюду; везде пронизывающие лучи правды мстят ему за забвение истины! Все, что он любил, становится ему ненавистным, как источник муки, которая не может никогда прекратиться. Он восклицает: «О, безумец! Я никого не знал, ни людей, ни богов, ни самого себя; нет, я ничего не знал, потому что никогда не любил единственного и действительного блага; каждый шаг мой был заблуждением, моя мудрость - было безумие; моя добродетель - была гордость, нечестивая и слепая: я сам себе был кумиром!»

Наконец, Телемак увидел царей, осужденных за злоупотребление своею властью. Фурия-мстительница с одной стороны подставила им зеркало, в котором отражалось все безобразие их пороков; в нем они видели и не могли оторваться от зрелища своего грубого тщеславия, жаждавшего самых нелепых похвал; их равнодушие перед добродетелью; их жестокость к людям, которым они должны бы были благодетельствовать; их боязнь услышать истину; их пристрастие к людям подлым и льстивым; их нерадение; их слабость; их леность; их неуместное недоверие; их расточительность и чрезмерная роскошь, основанная на народном разорении и нищете; их гордость и желание приобрести, хотя бы ценою крови своих подданных, немного тщетной славы; наконец, жестокость, с которой они каждый день искали новых наслаждений, не стесняясь слез и отчаяния стольких несчастных. Они беспрестанно видели себя в этом зеркале и находили себя более ужасными и более чудовищными, нежели Химера, покоренная Беллерофонтом, хуже, чем Гидра, убитая Геркулесом, хуже даже Цербера, изрыгавшего из своих трех отверстых пастей черную ядовитую кровь, которая могла бы заразить всех смертных, живущих на земле. В то же время вторая Фурия с другой стороны повторяла им с оскорблениями все те похвалы, которые им расточали льстецы в продолжение их жизни, и подставляла им другое зеркало, где они отражались в том виде, как изображала их лесть. Противоположность этих двух изображений была мукой для их тщеславия. Заметно было, что самым злым из этих царей расточались самые усиленные похвалы в продолжение их жизни, так как злых боятся более, чем добрых, и они бесстыдно требуют самых подлых похвал и лести от поэтов и ораторов своего времени. Слышны их стоны в глубоком мраке, где они ничего больше не видят и ничего не слышат, кроме оскорблений и насмешек. Их все отталкивают от себя, все им противоречат, все их стыдят, тогда, как на земле они забавлялись жизнью людей и полагали, что все существует для их услуг. В Тартаре они предоставлены в распоряжение своих рабов, которые, в свою очередь, заставляют их служить себе и жестоко с ними обходятся; и они служат с горечью, и нет им надежды когда-либо смягчить свою участь; под ударами своих рабов, сделавшихся их безжалостными палачами, они походят на наковальни под ударами молотов циклопов, когда Вулкан заставляет их работать в горячем горниле Этны.

Там Телемак увидел бледные, ужасные, отвратительные лица. Черная печаль гложет этих преступников: они противны сами себе и не могут избавиться от этого отвращения, как от своей природы; им не нужно другого наказания за их грехи, как эти самые грехи; они их постоянно видят во всем их безобразии, они их преследуют и постоянно представляются им как ужасные призраки. Чтобы избавиться от этих призраков, они ищут более полной смерти, чем та, которая уже отделила их от тела. В своем отчаянии они призывают на помощь смерть, которая могла бы уничтожить в них чувство, всякое сознание; они молят пропасти поглотить их, чтобы избавиться от мстительных лучей правды, которая их преследует. Правда, которую они боялись слышать раньше, составляет теперь их мучение; они видят ее постоянно, и вид ее их пронизывает, их разрывает; а она, как молния, ничего не разрушая снаружи, проникает в самую глубину их существа.

Среди тех ужасов, от которых у Телемака волосы подымались на голове, он увидел нескольких лидийских царей, наказанных за то, что они предпочитали сладость изнеженной жизни труду для блага народа, что должно быть неразлучно с царской властью. Цари эти упрекали и обвиняли один другого в слепоте. Один, отец, говорил другому, который был его сыном: «Не говорил ли я тебе во время моей старости и перед смертью, чтобы ты исправил зло, которое я совершил по нерадению?» - «Ах, несчастный отец, - отвечал сын, - ты-то меня и погубил! Твой пример заставил меня предаться гордости, роскоши, сладострастию и жестокости к людям! Видя тебя царствующим и живущим в такой изнеженной обстановке, окруженным подлыми льстецами, я привык любить лесть и удовольствия. Я предполагал, что все люди, должны быть в таких же отношениях к царям, как лошади и другие животные в отношении к человеку; т. е., что их ценят настолько, насколько они приносят пользы. Я так думал, и твой пример ввел меня в это заблуждение, а теперь я страдаю потому, что подражал тебе». К этим упрекам они присоединили ужасные проклятия и в ярости были готовы разорвать друг друга.

Вокруг этих царей носились, как совы ночью, тяжелые подозрения, тщетные тревоги, недоверие народа, который мстит королям за их жестокость, за ненасытное корыстолюбие и ложную славу, всегда тираническую и трусливую изнеженность, которая удваивает все страдания. Многие из этих царей были строго наказаны не столько за зло, которое они сделали, сколько за добро, которое должны бы были сделать, но не сделали. Все преступления, происшедшие от небрежного исполнения законов, были приписаны царям, которые, царствуя, должны наблюдать за исполнением законов. Им вменяли также в вину все беспорядки, порождаемые роскошью и расточительностью, раздражающими людей и приводящими их к незаконному желанию захватить чужую собственность.

В особенности же сурово обходились с теми царями, которые вместо того, чтобы быть добрыми пастырями своего народа, походили на волков, опустошающих стадо. Но что еще более удивило Телемака - это вид царей, считавшихся на земле довольно добрыми и все-таки приговоренных к мучениям Тартара за то, что допустили управлять собою людям злым и коварным. Они были наказаны теми мучениями, каким, в силу своей власти, допускали подвергать людей. Они не были ни злы, ни добры, и слабость их доходила до того, что они боялись услышать правду; они не любили истину и добродетель»

Владимирская площадь стала отражением строительной политики в Петербурге. Тем не менее недавно общественность взбудоражили информацией о сносе дома Рогова и возведении на его месте еще одного многоэтажного бизнес-центра. До кучи, что ли?

Эпиграф, который взял из «Телемахиды» Василия Тредиаковского Александр Николаевич Радищев для своего «Путешествия из Петербурга в Москву», в аллегорической форме изображал идею многоликости зла самодержавного строя. К сожалению, сегодня он вполне применим к строительной политике. Олицетворением этого стала Владимирская площадь. Одна из старейших в Петербурге.

Устройство Владимирской площади, долгое время остававшейся безымянной, было запланировано в 1739 году. В докладе комиссии о санкт-петербургском строении говорилось: «Посреди тех придворных команд мест (Дворцовой слободы. — А. Е.), где Литейная и, позади набережных по Фонтанке дворов, перспективая улица (Загородный проспект. — А. Е.) сойдутся вместе, сделать торговую площадь, на которой против обеих этих улиц построить церковь».

История Владимирской церкви началась в 1746 году, когда служитель Дворцовой слободы Федор Якимов устроил церковь с походным иконостасом, правда, не на площади, а в своем доме на углу современных улиц Марата и Колокольной. Через два года на площадь была перенесена из Литейной части деревянная церковь, которую 25 августа 1748 года освятил во имя иконы Владимирской Божией Матери архиепископ Санкт-Петербургский и Ревельский Феодосий (Янковский).

Владимирский собор дал имена площади и проспекту.

Возведение современной постройки началось в 1761 году, вероятно, по проекту Пьетро Трезини, а название у площади впервые появилось только в 1844 году.

В октябре 1918-го Владимирский проспект, в конце которого и находится площадь, получил имя — проспект Нахимсона — в честь Семена Михайловича Нахимсона (1885 —1918), председателя Ярославского губернского исполкома, расстрелянного эсерами в 1918 году во время Ярославского мятежа. До Февральской революции он был членом Бунда, организации, объединявшей полупролетарские слои еврейских ремесленников западных областей России. Позднее, порвав с Бундом, Семен Нахимсон стал членом Петербургского комитета РСДРП(б) и председателем 1-го городского района, членом Военной секции Петроградского совета. 6 октября 1923 года вслед за проспектом в площадь Нахимсона переименовали и Владимирскую площадь.

13 января 1944 года проспекту было возвращено историческое название. Через шесть с половиной лет, в разгар борьбы с космополитизмом, 10 июля 1950 года вернулось имя и Владимирской площади.

В двадцатом веке не раз мог поменяться и облик площади. Не в лучшую сторону. Перед Великой Отечественной войной существовал план сноса Владимирской церкви. На ее месте предполагалось построить станцию метро. В апреле 1941 года этот план был представлен городскому руководству. Как ни покажется кому-то удивительным, но принципиально против ее сноса выступил второй секретарь обкома и горкома ВКП(б) Алексей Кузнецов, посчитавший, что для павильона метрополитена можно найти другое место. После войны для «Владимирской», к счастью, нашли другое место.

Церковь, которая не принадлежала верующим, все-таки оставалась архитектурной доминантой. Красота спасала ее.

В 1986 году в связи со строительством другой станции метро вновь мог пострадать архитектурный ансамбль Владимирской площади. Но уже противоположная сторона. К сносу были приговорены три дома. Тогда-то, осенью 1986 года, и появилась группа «Спасение», выступившая в защиту памятников так называемой рядовой архитектуры.

Облик одной из старейших площадей Петербурга изуродован, видимо, навсегда.

Первым под защиту взяли дом Дельвига. На самом деле когда-то это был дом купца Аники Тычинкина, однако купеческое прошлое не могло спасти дом. Но мог друг Пушкина Антон Дельвиг, живший в нем, о чем свидетельствовала мемориальная доска, к тому моменту демонтированная (теперь она, слава богу, на месте).

С балкона приговоренного к смерти дома молодые люди читали стихи, обращались к прохожим с воззваниями услышать голос разума, не давать власти рушить наше прошлое.

И что удивительно — удалось.

Удалось отстоять и дом № 19 — памятник эпохи модерна, построенный выборгским архитектором Аланом-Карлом-Вольдемаром Шульманом в 1904 году. Не сохранили лишь соседний дом № 23.

И вот — в веке нынешнем некая фирма решила восполнить этот пробел. Точнее, ликвидировать лакуну, построив новое здание, воспроизводящее облик утраченного дома первой половины XIX столетия.

Правда, при этом почему-то понадобилось возвести над ним деловой комплекс. Что вышло? То и вышло, что якобы исторический облик двухэтажного дома толком не проглядывается, а бизнес-центр просто-напросто задавил Владимирскую площадь, став чудищем, которое вызвало неудовольствие даже у губернатора.

Тем не менее недавно общественность взбудоражили . До кучи, что ли?

Между тем дом Рогова вместе с домом Дельвига составляют неповторимый фрагмент непарадного Петербурга начала девятнадцатого века. На это обратил внимание председатель Совета Федерации Сергей Миронов, заявивший о недопустимости равнодушия со стороны государственных органов по отношению к охраняемым объектам истории и культуры, тем паче связанным с Пушкиным.

Пока от дома Рогова отступились. Но успокаиваться рано. К тому же состояние брошенного дома с частично разобранной кровлей с каждым днем ухудшается.

Это ведь тоже на руку тем, кто мечтает о монстрах, подобных вышеупомянутому.

А он, этот монстр, живет припеваючи. Установленный на фасаде прямо напротив Владимирского собора экран беспрерывно мелькает, раздражая не только агрессивной рекламой, но и своеобразным спором с другим световым табло, установленным между Большой Московской улицей и Загородным проспектом. Оба табло, будто две собаки, друг на дружку «лаяй».

И в неслышимом этом лае тонет звон колоколов Владимирского собора...

Фото Натальи ЧАЙКИ

Неделя началась ударно, а продолжилась в непреходящем угаре поездок. Успев эвакуироваться из Испании и Германии буквально за считанные часы до закрытия воздушного пространства, я в очередной раз выслушал банальную фразу от стюарда: «О, у вас iPad. Круто». Многие люди и покупают устройства от Apple в первые дни продаж, чтобы нести свет, тьфу ты, чтобы общаться с другими людьми и объяснять крутость своего устройства. Огромная PR-машина работает так слаженно, что диву даешься. С iPad, который непонятен на момент покупки большинству людей, заказывающих его, примерно та же история. Покупатели находят свои плюсы уже после покупки, ровно то же произошло и со мной.

Знаете, чего я давно и тщетно хотел? Чтобы мой ноутбук или портативное устройство с большим экраном работало долго. Очень долго. Весь день, например. С iPad самый большой плюс - это время его работы. Видео до 9 часов в моем случае, что вполне хорошо. И я мирюсь с тем, что экран заляпан, бликует под любым углом и картинка далека от идеальной. В этом аспекте для просмотра видео iPad ой как далек от совершенства. Но другое дело, что он работает там, где другие устройства уже сходят с дистанции.

В поездку взял ноутбук и планшет, в итоге ноутбук доставал всего пару раз, так как в короткой поездке не было надобности в написании больших писем. Испытание боем iPad прошел. Для двухдневных поездок, в которых не надо писать тексты, его можно брать с собой. Если захочется написать текст, можно взять и Bluetooth-клавиатуру - тоже вариант. Но я пока до него не созрел, работать предпочитаю на ноутбуке.

Продажи iPad уже достигли 400.000 штук, в первый день - 300.000, затем еще сто за неделю. Ошеломляющая цифра, да и в Apple не были к этому готовы. Устройство задержится на других рынках, так как спрос на американском рынке не удовлетворен. И насыщать будут его. Это означает, что наши челноки с удовольствием продолжат завозить устройство в Россию тоннами и продавать его за весьма большие деньги. Все как обычно, сценарий iPhone повторяется. Довольно сказать, что в русской группе журналистов было три iPad, в то время как европейские журналисты не видели этого устройства и постоянно просили показать его.

Toshiba – демонстрация планшета и пары других устройств

На неделе отправился на пару дней в Барселону вместе с Toshiba, годом ранее для встречи был выбран Берлин, но тогда говорили исключительно о ноутбуках. Нынче поманили запуском продуктов на 2010 год, но оказалось, что это не так. Показали пару ноутбуков, телевизоры, свой вариант разделения контента между ТВ и компьютером, плюс планшетник. Недоумение - вот правильное слово, которое витало над стройными рядами журналистов. Продуктов мало, продукты не очень понятные зачастую, а некоторые и вовсе неоригинальны. Полное ощущение того, что компания неспешно реагирует на рыночные веяния, но особо не стремится возглавить их или, не дай бог, произвести что-то необычное. Ощущение того, что Toshiba защищает свои рыночные владения, но делает это вяло и безынициативно.

Технология Multi Screen - это фактически тот же DLNA, когда вы можете обмениваться контентом между вашими устройствами. Драйвер от Toshiba для компьютеров назвали Toshiba Media Controller, отличий от существующих решений или явных плюсов не замечено. Никаких аппаратных решений для телевизоров с отсутствующим WiFi компания не показала. В демонстрационном ролике становится понятным, как работать с TMC, поэтому повторять эту историю не буду.

Компания показала две портативные камеры из линейки Camileo, предыдущие аппараты снискали дурную славу. Попробовав новинки, могу сказать, что работа над ошибками проведена не была. Зачем, кому, для чего? Видимо, рынок есть, поэтому такие продукты выходят, но назвать их заметными нельзя.










Гвоздем программы на волне интереса к планшетным компьютерам мог стать JournE Touch, но на стенде быстро стали крутить наши iPad, в то время как продукт от Toshiba не привлек особого внимания. Разочарование витало в воздухе. Большинство не понимало, как с этим работать, а также зачем это нужно компании. Причем непонимание было тотальным, без привязки к стоимости. До сих пор не знаю, сколько стоит этот продукт. Но даже отдавая его бесплатно, компания будет вредить себе. Такого отвратного качества и отсутствия малейшей логики я не встречал давненько.

Итак, корпус выполнен из металла, это огромный плюс. Минус в том, что кроме клавиши включения никаких иных управляющих элементов нет. Есть разъем для SD-карт, 7-дюймовый экран имеет разрешение 800х480 точек, присутствует WiFi 802.11 b/g, а крутится это все на WinCE Pro, встроенной памяти 1 Гб. Поверьте, что такие тормоза в этой жизни еще надо поискать. Настолько медленное устройство, что можно состариться, пока ждешь отклика от него. Многозадачности нет. Экран не имеет никаких плюсов, углы обзора маленькие, картинка на свету выцветает, даже для просмотра фотографий это редкостно неуместное устройство. Кто в здравом уме может приобрести такое за собственные деньги - честно, не знаю. Как сказал мой коллега: «Отстой в ярчайшем его проявлении». И я полностью согласен с этой фразой. Прикладывая рядом Apple iPad, можно было увидеть два мира, два разных видения одного и того же продукта. Вид продукта от Apple мне нравится больше.
















Хотел было написать про телевизоры и ноутбуки, стал изучать вопрос, но понял, что ничего экстраординарного, нового компания не показала. За кулисами говорили, что в середине года состоится пресс-конференция, на которой Toshiba покажет нечто, что поразит нас. Что же, подождем, пока ничего поразительного компания не показала.

Телефон под маркой BIC

Да, знаю, что страшный баян. Знаю, что с лета 2008 года Orange запустил этот аппарат в продажу и продает до сегодняшнего дня. Но только во Франции и Испании, в других странах его нет. Да и встретить его можно не так часто, преимущественно в аэропортах. Поэтому для меня это стало своего рода небольшим открытием. Повторным. И открытие это мне понравилось.

В Alcatel захотели продать много-много бюджетных телефонов и сделали этот проект с оператором. Фактически заплатив за использование марки BIC, положили в коробку дешевый аппарат Alcatel S210, изменили упаковку - и продукт готов. На днях в аэропорту Барселоны его продавали за 29 Евро при наличии на счету 12 Евро. Контракт pre-paid, можно докладывать деньги. Номер, как вы понимаете, местный. Поболтав с продавцом, узнал, что в день они продают примерно с десяток таких аппаратов. Не так уж плохо для не самого бойкого места, где скорее встретишь отлетающих, чем тех, кто прилетает. Хороший пример выбора аудитории, позиционирования телефона. Понравилось, поэтому и рассказал об этом.



MeeGo – чудовище из прошлого, иногда они возвращаются

Помните, как у Радищева начинается «Путешествие из Санкт-Петербурга в Москву»? Эпиграфом стоит переделанная фраза из поэмы «Телемахида» Тредиаковского и звучит она так: «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй». Не знаю отчего, но у меня ассоциация на MeeGo сразу же пробуждает в голове эту фразу. Хоть кол на голове теши, но то, что делают в Nokia сегодня, выглядит как непонятные телодвижения или танец на надгробии Maemo.

Посудите сами. Объединив усилия с Intel в этой области, компания заявила, что ее вклад в новую ОС будет заключаться в наработках интерфейса, а со стороны Intel это аппаратная часть. Обе компании дополняют свои экспертизы в разных областях. Была ли у Maemo экспертиза в области интерфейса? Не было никогда. Это самая отвратная в плане интерфейса разработка, вышедшая в Nokia. Если трактовать ее как телефон, коммуникатор или устройство для звонков. Безусловно, в качестве таблетки это другая история, и тут интерфейс приемлем. Но и только, никаких достижений, никаких достоинств, перекрывающих другие продукты. Я честно пользуюсь Nokia N900 некоторое время, и невооруженным взглядом видно, что интерфейс телефона прилепили к таблетке, и он выглядит чуждым. Если в любом меню можно нажать на статусную строку и изменить основные параметры, то в приложении Телефон этого сделать нельзя. И ряд таких «мелочей» полностью противоречит опыту пользователей S60, которые и стали покупать N900 как флагманское устройство, а затем писать о том, что их ожидания, мягко говоря, были обмануты. Думаете, что в Nokia учли этот опыт и стали работать над интерфейсом? Нет, нет и еще раз нет. Проблемы были с опытом использования Nokia N97, эту ошибку признали, и поэтому силы брошены на доводку до ума Nokia N8 как флагмана. В компании считают, что не могут еще раз ошибиться, и поэтому крайне осторожно подходят к этому вопросу. С Nokia N950 (название предварительное, оно может быть иным), видимо, ошибаться можно сколько влезет. Это бесклавиатурная версия N900, которая планировалась на Maemo 6, но выходит как первый MeeGo-телефон. И вот тут возникает вопрос: а многое ли останется в нем от Nokia? Пока развитие ситуации говорит о том, что большую часть вещей ОС наследует от Moblin. Это не наработки Maemo, они будут переноситься на новую ОС с помощью того же Qt. Выход N900 в свете последующего объединения усилий с Intel смело можно назвать фальстартом. В прошлых Бирюльках приводил прогноз Nokia по продажам Maemo-устройств в 2011 году и говорил о том, что его уже можно считать не состоявшимся. Давайте вспомним его.


Идея Maemo заключалась в том, чтобы создать вертикальную ОС для Nokia и выпускать на ней различные устройства, начиная с топовых смартфонов и заканчивая навигационными панелями в машину, планшетами, ноутбуками, нетбуками. Простая и ясная стратегия. В какой-то момент в Nokia осознали, что переоценили свои силы и возможности и в одиночку не потянут такой проект. Отсюда появился партнер в виде Intel. Но философия последнего ориентирована на максимизацию собственных прибылей через распространение технологий. Что тут особенного, скажете вы, ведь все компании стараются заработать побольше, чему тут удивляться? Однако удивительных вещей в этой сделке очень много. Например, выход Intel с MeeGo сразу же привлекает к ОС множество партнеров, которые будут использовать ее в различных устройствах. Это не ОС от Nokia, теперь это ОС от Intel, которую будет использовать Nokia и ряд других компаний. Уверен, что для создания дистанции в Nokia для собственной версии MeeGo сделают интерфейс, сходный с предыдущим N900 (Hartmann). Получится, что множество устройств будет работать с интерфейсом от Moblin или его наследником, кто-то разработает собственный интерфейс поверх системы, а Nokia будет создавать свой вариант интерфейса. И вот тут мы приходим к тому, что Nokia неожиданно превращается в еще одного игрока, который из привилегированного положения неожиданно попадает в общую очередь. И данный момент негативен для компании. Так как отдать собственный интерфейс другим компаниям в Nokia не смогут, чтобы не размыть свои продажи, а также не разрушить уникальность собственных устройств. В то же время не факт, что реализация интерфейса от Nokia будет воспринята аудиторией, ориентированной на MeeGo, как идеальная или сильная. В этом интерфейсе нет преемственности с S40/S60. Взяв курс на объединение интерфейсных решений, компания не успевает проделать этот трюк с MeeGo, и возникает разрыв. Флагманы на MeeGo будут сильно отличаться по пользовательскому опыту от всего, что есть у компании сегодня. И это проблема. Способ ее решения известен, но в компании нет ресурсов для одновременного запуска всех проектов. И это дает возможность множеству компаний выйти на рынок MeeGo-устройств со своими решениями и быть успешными на нем.




Посмотрите, первые демонстрации устройств не от Nokia на этой ОС.


Показанные интерфейсы не имеют ничего общего с тем, что разрабатывает Nokia. Но в глазах многих потребителей MeeGo - это продукт от Nokia. Но вы сами видите, что это не так. Это продукт различных компаний, а вклад Nokia соразмерен тому, что делает Intel. И вот тут начинается размывание марки Nokia, для нее MeeGo перестает быть неким уникальным предложением. И это обидно.

Пример такого телефона? Не факт, что он появится в продаже, но на ум сразу приходит AAVA, благо интерфейс к аппарату разрабатывал наш соотечественник. Сайт компании www.aavamobile.com .


Это один из первых телефонов на платформе Intel Moorstone, аппарат позиционируют как открытое решение. Вполне любопытная попытка создания современного телефона. И Nokia придется конкурировать сразу с множеством компаний, мелких компаний. И в такой борьбе никто не победит Nokia, но фокус внимания с продуктов Nokia переместится на множество иных телефонов, устройств. Продажи будут частично размыты. И это плохо. Компания живет в режиме затыкания дыр, когда, пытаясь заделать течь, забывает о том, что за соседней переборкой вода также хлещет вовсю. И это искренне обидно. Возможно, я преувеличиваю проблемы Maemo/MeeGo, но я пока не вижу никакого варианта для того, чтобы к 2011 году такие устройства стали массовыми и привлекательными (в исполнении от Nokia).

HTC планирует заняться собственной ОС

Материализация мыслей на расстоянии, иначе и не скажешь. Только рассказал на встрече о том, что HTC собирается и раздумывает о плане, как она сможет вырасти из своей ниши на рынке, как нечто подобное вылезло наружу и стало обсуждаться под заголовками, что компания планирует разработать собственную ОС. Это и правда, и отнюдь не вся правда о том, что и, главное, когда собирается предпринять HTC, чтобы зарекомендовать себя не только как производителя смартфонов в небольшой нише.

Предпосылки выглядят не слишком радужно. Тайваньская компания выпускает хорошие, интересные продукты, но они не становятся массовыми, это узкая ниша рынка. Себестоимость производства высока, уникальные черты минимальны (оболочка для Windows Mobile/Android). По факту компания выросла за счет Windows Mobile-продуктов, так как в этом сегменте не было крупных игроков, компании Nokia, Samsung, Sony Ericsson. К моменту прихода последних двух бренд HTC уже зарекомендовал себя и победил все компании из Азии. Что не помешало Samsung практически моментально стать номером один в этом сегменте рынка с ограниченным модельным рядом. Возможности компаний несравнимы. В Samsung меньше себестоимость телефонов, выше возможности реализации (каналы дистрибуции, сделки с операторами), больше команда разработчиков, больше опыт на рынке. И повторение ситуации на рынке Android-телефонов не только возможно, оно уже начинается с момента, когда Samsung посчитал стратегической задачей закрепиться на этом рынке. Неразберихи добавляют Sony Ericsson и Motorola, так как для них Android - это спасение компаний, и они выпускают либо стараются выпускать интересные продукты, что также негативно сказывается на HTC. Выходит, что для HTC судьба уготовила возможность остаться в пределах своей рыночной ниши, но не вырасти из нее? Положительный момент в том, что эта ниша отлично защищена предыдущими продажами и лояльными потребителями. Фактически HTC может не беспокоиться о своих продажах, если будет поддерживать качество продуктов, но сделать рывок и перейти в другую категорию игроков компания так не сможет. Представьте себя на месте Питера Чоу, CEO HTC, и подумайте, что вы могли бы сделать, чтобы переломить ситуацию.

У вас нет ресурсов, сравнимых с Nokia, Samsung. Ваша марка хорошо принимается на рынке определенной аудиторией, но ваши продукты дороги, и назвать их массовыми нельзя. А основной проблемой становится именно цена. Вы не можете познакомить большое число потенциальных клиентов с вашими наработками в области интерфейса, которые могли бы дать толчок продажам. Нет соответствующих маркетинговых бюджетов. Замкнутый круг. На первый взгляд, это так. Но есть и другой, немножко безумный вариант развития событий. И он может не только дать толчок HTC и вывести на другой уровень, но и изменить рынок настолько сильно, что пострадают, казалось бы, твердо стоящие на ногах компании.

Что нужно сделать для этого термоядерного коктейля? Рецепт прост. Компания HTC может использовать свои преимущества, а именно знакомство с локальными производителями телефонов в Азии, и предложить решить их проблему. Стоимость китайских телефонов сегодня минимальна. У них хороший функциональный набор, даже качество корпусов растет от года к году и вышло на вполне приемлемый средний уровень. Но все убивает интерфейс, скромные возможности тех ОС, что используются на стандартных платформах. Нет ничего интересного, сразу видно дешевый телефон.

А что если за небольшие деньги дать этим компаниям свой интерфейс, например, Sense. Да не просто интерфейс, а нечто, что можно назвать операционной системой. Этакие кубики, из которых небольшой производитель сможет собрать свой телефон. Даст это толчок для HTC? Однозначно да. Компания из продавца телефонов превращается в производителя квазиОС для мобильных телефонов. И это совсем другая история. Не стоит думать, что этот подход гениален и имеет исключительно позитивные стороны. Минусов огромное количество, и дело может не выгореть, это рискованный шаг. Другое дело, что этот шаг может стать вынужденным, если конкуренты станут давить на HTC очень сильно. Поэтому выход или не выход такой квазиОС на рынок под маркой HTC - это вопрос состояния дел в компании. В данный момент мы видим, как разрабатывается Sense, да и в статье Артема Лутфуллина текущая версия будет разобрана, что называется, по косточкам, вы сможете прочитать ее уже сегодня.

Шаг со стороны HTC интересный, неоднозначный. Но возможный. Думаю, что если мы увидим анонс такой «ОС», то это случится в будущем году или чуть позже. К тому моменту расклад сил на рынке Android-телефонов будет понятен.

P.S. Если кто-то захочет узнать, почему вдруг в Бирюльки не вошли «позитивные» финансовые результаты Sony Ericsson, то отвечу так. Я их оставил до следующего выпуска, благо никаких позитивных сдвигов, кроме падения продаж, пока компания не получила. Но подробно об этом поговорим в следующий раз.

Ссылки по теме

Эльдар Муртазин ()