Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

» » Знаменитые афоризмы Достоевского. «Красота спасет мир

Знаменитые афоризмы Достоевского. «Красота спасет мир

Хочу обратить ваши взоры на ту эпоху, когда двадцатый век еще был в самом разгаре, длилась еще только его первая треть, и Макс Шелер в 1927 году по инициативе Отто Кайзерлинга в городе Дармштадт в Германии читал четыре часа доклад о месте человека в космосе. Это так и называлось: о месте человека, о положении человека, монополии человека в целостности живого мира. Потом из этого доклада получилась книжка "Положение человека в космосе". И вот мне хотелось бы соизмерить две стороны дела: экономической морали, экономики, и философии.

Продолжаются эти линии, конечно, через человековедение. Вот то, что мы имеем у Шелера, - а Шелера сегодня очень стоит упомянуть хотя бы потому, что он заставил нас подумать всерьез о том, что есть личность в космосе: личность он отождествил с духом, то есть он назвал личность Person, которая является духом, Person ist Geist.

Я вспоминаю, что в Японии тоже был когда-то курс на европеизацию, но при этом синтоистские принципы обновления и чистоты, - есть таких два принципа: обновления и чистоты, - сыграли решающую роль в том, чтобы Япония осталась, прежде всего, Японией, которая так и не построила Эйфелеву башню, потому что она ей не нужна. Потому что абсолютно ясно, что для того, чтобы Япония осталась Японией, нужна была функциональная, действующая ментальность Японии, ее традиции. Значит, это называется у Макса Шелера, которого я сегодня так эксплуатирую, Geist. Gelst - дух. Дух есть тождество Person, то есть личности. Та теория, с которой я выступал уже на страницах нашего уважаемого сборника, носит название гиперличностной теории. Она очень близка в чем-то - в данном аспекте - тому подходу, который Макс Шелер в 1927 году и провозгласил.

То есть если мы сегодня занимаемся нашим человеком, нашей экономикой, то, естественно, экономика, если мы будем логичны, никогда не может быть похожа на экономику возле Эйфелевой башни или возле какого-то синтоистского храма. Она должна быть нашей экономикой. Этого нет, не было и никогда не будет в другом месте и в другом духовном пространстве.

Чем должна заниматься философия? Она должна быть чем-то вроде режиссерши, она должна быть режиссером. (Иногда говорят женщины о себе, что они поэты, а не поэтессы.) Так вот, философия должна быть режиссером духовного пространства, и не надо приседать и говорить опять, что это не наука и так далее. Философия собирает почему-то самых-самых поднаторевших в мышлении людей. Давайте это признаем. Вы посмотрите, какие там интересные люди: Биант - несколько десятков веков тому назад, Платон, чуть позже - тоже неглупый человек, или Аристотель - тысячи лет влиял на людей... Так что, давайте не будем...

Но дело в том, что, действительно, строить духовное пространство без людей, которые умеют создать альтернативу, а не конфликт, очень трудно. Духовное пространство у нас строится в буквальном смысле слова, - журналисты пусть меня простят, - журналистами-полузнайками, которые абсолютно никакого отношения не имеют к тому, что называется нашей истинной ментальностью, которая хоронится под обломками первых попавшихся мыслей, которые тут же, не выдерживая никаких испытаний временем, гибнут, потому что это даже не мысли, это дьявольщина, это какая-то самая настоящая система наваждений, когда манифестируется приоритетность телесности, организменности, экономическое и человеческое превосходство надо мной некоего "нового русского" ... Да он не русский, и не новый" Это чушь.

То есть мы заведомо признаем приоритет экономики в форме существования ее, так сказать, "колбасной ипостаси" в быту. Как же ты будешь жить, скажут мне, если у тебя не будет колбасы? А я не хочу колбасы. Я ее почти не ем. Разве что на халяву, когда совершенно голоден. Все. Не хочу я Эйфелевой башни, а я хочу, чтобы была русскость, которая гибнет на каждом шагу. Кто ею будет заниматься? Человек, который разбирается в этом, который залез в эту духовность, который за нее готов отдать жизнь. И поэтому за систему построения альтернативы целиком отвечают культурные люди.

Когда-то замечательный поэт Мандельштам сказал: "...красота - не прихоть полубога, а хищный глазомер простого столяра". А? Мощь-то какая1 Это не прихоть полубога, это не прихоть философа. Красота спасает мир в своем ежедневном проявлении, а не где-то у Достоевского. Достоевский, простите, это высосал из менталитета народа.

Как великий человек, он сформулировал это, ведь народ чувствует, как ему нужна красота поступков, народу нужно ради чего-то работать, а не ради накопления, даже не ради денег, не ради богатеньких "новых русских". Мы накопили вместо благо - состояния Благо - состояние "новых русских". И так будет всегда продолжаться, если не будет приоритета высокого переживания, не будет приоритета увлеченности красотой.

Французы говорят: кто отсутствует, тот не прав. И сегодня альтернатива со стороны умных людей, так называемой интеллигенции, настолько ветхая, слабая, настолько безжизненная, настолько невеселая, настолько нерасторопна наша интеллигенция сегодня, что просто диву даешься, как мы не понимаем, что мы же по собственной вине отсутствуем на пиру - как там у Остапа Бендера? - на пиру жизни мы чужие.

Так зачем мы себя делаем чужими? Ведь именно по причине нашего отсутствия то пространство, которое мы не заполняем, - свято место пусто не бывает, - заполняют те люди, которые выдают нам полуфабрикаты мыслей и не обобщают опыт XX столетия, которое по системе, намеченной еще Платоном и именуемой, как известно, феноменом "возвращения", должно обживаться только сейчас. Мы обживали девятнадцатый век в двадцатом, мы строили коммунизм по Марксу и прочим. Поэтому сейчас XX век помочь обжить всему нашему народу должны именно философы, именно они способны войти в какие-то новые положения духовности, разобраться в условиях самого существования духовности первыми - ведь такие условия не могут возникнуть сами по себе, без как бы подсказки мозга народного, то есть лучших, самых разумных его представителей.

Да и потом, если говорить с точки зрения теории гиперличности, или страны-гиперличности, то можно вспомнить еще одного умного человека, о котором мы почему-то, извиняясь, всегда вспоминаем (как часто о добрых, хороших, умных людях), - речь идет о Пиндаре. Он когда-то написал в пифийской оде, по-моему, в 11, в 72 стихе, что, поняв себя, следуй этому, будь таким, каким ты себя понял, то есть - возвратимся к нашим примерам - не строй синтоистские храмы, не строй здесь Эйфелеву башню. Это самое естественное, самое правильное. И тогда не надо делать революций, тогда можно осуществлять реформы.

Философ должен создать удобную, я бы сказал, выгодную систему условностей, потому что все взгляды всегда суть система условностей, но опирающаяся на данные позитивной науки. Обыденное сознание сегодня успешно путают со здравым смыслом - это совершенно разные вещи.

Здравый смысл - это от Бога. Пожалуй, и по Марксу, Шелеру, и по Карлу Мангайму, который, кстати, ученик Макса Вебера. Здравый смысл внеположен человеку. Жизнь меньше, чем бытие, бытие необъятно. Приоритет телесности, который сегодня господствует, это приоритет люмпена, это примат самого страшного, что было в большевизме, в котором были и прекрасные намерения. Почему они не осуществились? Я твердо убежден, что причина заключается в расчеловечевании Человека, в обезбоживании (читай: противоестественности) его деятельности, в победе субкультурного обыденного сознания над истинным здравым смыслом.

Высокость, естественная для развития человеческого существования, перенесена в разряд высокопарности, патетики и т.д. Я испытывал это на собственной шкуре всю жизнь, потому что всегда почему-то там, где надо бы извиняться за низость выражений, парадоксально извинялись за высокость. Кстати, я предложил бы нашему телевидению по утрам приносить извинения именно за низкий стиль, а не просить прощения, когда кто-то высказывается в высоком.

Короче говоря, для того, чтобы придти к выводу о том, что умное не гниет, не становится прахом, очень, оказывается, много усилий нужно именно со стороны философов, а проще говоря, людей, которые любят добро. Почему я так говорю? У Плотина есть "второй божественный уровень существования", так вот - этот "второй божественный уровень" соответствует примерно тому, что я назвал бы зоной оптимальных психических и интеллектуальных напряжений и что, кстати, согласуется с утверждением Станислава Графа, медиков, экспериментаторов экстра класса. И это означает, что люди, которые не напрягаются вдоволь, находясь в низинах Духа, где их силы, как бы вечно недозатрачиваемые, не восстанавливаются. Они не имеют энергии для экономических успехов, для личностных успехов, они, в конце концов, ничего не имеют.

А вот дойти до мысли о том, что ты, оказывается, будешь уставать гораздо меньше, если ты будешь больше работать, простой человек сегодня может с трудом. Когда-то он имел возможность додуматься до этого благодаря религиозному сознанию. Сегодня же мы имеем чаще всего фантом религиозного сознания, то есть квазирелигиозное сознание.

На глазах подлинно исчезает сущность нашего менталитета, самое интересное, что у нас было, - поэтичность нашего общества.

При слове "поэтичность", заметьте, моментально возникает у многих интуитивное противление. Тем более, когда речь идет об экономике. Дело в том, что время... Я придумал еще одну теорию: время - это энергия. У мухи, между прочим, когда я ее хочу убить, представление о том, как движется моя рука, совершенно иное, нежели у меня; для нее она движется очень медленно, муха чешет лапкой за ухом в это время и говорит себе, - если она говорит: как медленно он опускает руку. То есть деятельностный миг мухи во много раз больше моего. А в российском году - 6-7 месяцев...

Нам нужно учиться у мухи переживанию времени, учиться через поэзию, через напряжение души, через вхождение в высшую духовность гиперличности всей страны, всего общества. Тут надо еще и философу объяснить, что общество и государство - это антиподы, также как дух и душа - противники. Об этом есть целая книга у Людвига Клагеса.

Культура есть радость и источник энергии. Если сегодня профессиональный разговор, так почему же мы этого всего не слышали еще? Я надеюсь, что после того, что я сказал, все заговорят о любви. (Шум в зале.) Есть очень серьезная фраза у философа Данте. Он говорил, заканчивая свою "Божественную комедию": "L"amor che muove"l sole е gl"altri stelle" "Любовь, которая движет солнцем и другими звездами...". Вот в чем дело.

Так вот, эта любовь, которая есть любовь не вообще к экономике или к мошне, или даже к каким-то деньгам, за которые я могу купить то, что мне нужно. Сократ говорил: вот несут то, что мне не нужно. Да, специфика, которая есть у нашей ментальности, может быть раскодирована сегодня только при помощи культурных сил, весьма культурных, которые могут действительно спуститься по транспоральному руслу вниз, в историю этого народа, понять, что такое русскость, которая гибнет. Ведь мы ее удивительно сейчас дисперсировали, растранжирили.

Мы спрятались под колпаком так называемой российскости, мы забыли очень и очень многие вещи, которые без называния вслух теряют свою ценность со скоростью немыслимой. Превращается в прах то, что, может быть, самое ценное, уникальное для всего нашего Эгрегора, как говорят мистики, визионеры, для всего всеземного, всечеловеческого.

Но самое главное я хотел бы подчеркнуть: для того, чтобы строить экономику, нужно дать возможность людям почувствовать, что бытие, которое они оналичивают, то есть делают наличным, подлинным, существует совершенно независимо от политики и экономики. И при Клеоне, и при Перикле люди писали стихи, и если мы не забыли Перикла, то Клеона никто не помнит. В любую эпоху всегда существовала мысль, красота и так дальше. Так вот красота, - то, что я хотел бы сделать эпиграфом своего выступления, я еще раз повторю в конце, - это "не прихоть полубога", это насущный хлеб, это "хищный глазомер". Глазомер, который соединяет в себе при помощи некой тотальной диалектики, а не философии, именно диалектики, во-первых, какой-то интуитивный, если можно так выразиться, расчет бессознательного ума, - а Юнг употреблял такую пару слов, - и, во-вторых, то, что мы называем великой поэзией. Вот какая красота нас спасет.

Федор Достоевский. Гравюра Владимира Фаворского. 1929 год Государственная Третьяковская галерея / DIOMEDIA

«Красота спасет мир»

«Правда, князь [Мышкин], что вы раз говорили, что мир спасет „кра-сота“? Господа, — закричал он [Ипполит] громко всем, — князь утвер-ждает, что мир спасет красота! А я утверждаю, что у него оттого такие игривые мысли, что он теперь влюблен. Господа, князь влюблен; давеча, только что он вошел, я в этом убедился. Не краснейте, князь, мне вас жалко станет. Какая красота спасет мир? Мне это Коля пере-сказал… Вы ревностный христианин? Коля говорит, вы сами себя называете христианином.
Князь рассматривал его внимательно и не ответил ему».

«Идиот» (1868)

Фразу о красоте, которая спасет мир, произносит второстепенный персонаж — чахоточный юноша Ипполит. Он спрашивает, действительно ли так говорил князь Мышкин, и, не получив ответа, начинает развивать этот тезис. А вот главный герой романа в таких формулировках не рассуждает про красо-ту и только однажды уточняет про Настасью Филипповну, добра ли она: «Ах, кабы добра! Все было бы спасено!»

В контексте «Идиота» принято говорить в первую очередь о силе внутренней красоты — именно так толковать эту фразу предлагал сам писатель. Во время работы над романом он писал поэту и цензору Аполлону Майкову, что поста-вил себе целью создать идеальный образ «вполне прекрасного человека», имея в виду князя Мышкина. При этом в черновиках романа есть следующая за-пись: «Мир красотой спасется. Два образчика красоты», — после чего автор рассуж-дает о красоте Настасьи Филипповны. Для Достоевского поэтому важно оце-нить спасительную силу как внутренней, духовной красоты человека, так и его внешности. В сюжете «Идиота», однако, мы находим отрицательный ответ: красота Настасьи Филипповны, как и чистота князя Мышкина, не делает жизнь других персонажей лучше и не предотвращает трагедию.

Позже, в романе «Братья Карамазовы», герои снова заговорят о силе красоты. Брат Митя уже не сомневается в ее спасительной силе: он знает и чувствует, что красота способна сделать мир лучше. Но в его же понимании она обладает и разрушительной силой. А мучиться герой будет из-за того, что не понимает, где именно пролегла граница между добром и злом.

«Тварь ли я дрожащая или право имею»

«И не деньги, главное, нужны мне были, Соня, когда я убил; не столько деньги нужны были, как другое… Я это все теперь знаю… Пойми меня: может быть, тою же дорогой идя, я уже никогда более не повторил бы убийства. Мне другое надо было узнать, другое толкало меня под руки: мне надо было узнать тогда, и поскорей узнать, вошь ли я, как все, или человек? Смогу ли я переступить или не смогу! Осмелюсь ли нагнуться и взять или нет? Тварь ли я дрожащая или право имею…»

«Преступление и наказание» (1866)

Впервые Раскольников заговаривает про «дрожащую тварь» после встречи с мещанином, который называет его «убивцем». Герой пугается и погружается в рассуждения о том, как бы на его месте отреагировал какой-нибудь «Напо-леон» — представитель высшего человеческого «разряда», который спокойно мо-жет пойти на преступление ради своей цели или прихоти: «Прав, прав „про-рок“, когда ставит где-нибудь поперек улицы хор-р-рошую батарею и дует в правого и виноватого, не удостоивая даже и объясниться! Повинуйся, дрожа-щая тварь, и — не желай, потому — не твое это дело!..» Этот образ Раскольни-ков, скорее всего, позаимствовал из пушкинского стихо-творения «Подражания Корану», где вольно изложена 93-я сура:

Мужайся ж, презирай обман,
Стезею правды бодро следуй,
Люби сирот и мой Коран
Дрожащей твари проповедуй.

В оригинальном тексте суры адресатами проповеди должны стать не «твари», а люди, которым следует рассказывать о тех благах, которыми может одарить Аллах «Посему не притесняй сироту! И не гони просящего! И возвещай о милости своего Господа» (Коран 93:9-11). . Раскольников осознанно смешивает образ из «Подражаний Корану» и эпизоды из биографии Наполеона. Конечно, не пророк Магомет, а француз-ский полко-водец ставил «поперек улицы хорошую батарею». Так он подавил восстание роялистов в 1795 году. Для Раскольникова они оба великие люди, и каждый из них, по его мнению, имел право любыми способами достигать свои цели. Все, что делал Наполеон, мог претворить в жизнь Магомет и любой другой представитель высшего «разряда».

Последнее упоминание «дрожащей твари» в «Преступлении и наказании» — тот самый проклятый вопрос Раскольникова «Тварь ли я дрожащая или право имею…». Эту фразу он произносит в конце долгого объяснения с Соней Марме-ладовой, наконец не оправдываясь благородными порывами и тяжелыми об-стоя-тельствами, а прямо заявляя, что убил он для себя, чтобы понять, к какому «разряду» относится. Так заканчивается его последний моно-лог; через сотни и тысячи слов он наконец-то дошел до самой сути. Зна-чи-мость этой фразе при-дает не только хлесткая формулировка, но и то, что даль-ше про-исходит с героем. После этого Раскольников уже не произносит длин-ных ре-чей: Досто- евский оставляет ему только короткие реплики. О внут-ренних пере-живаниях Раскольникова, которые в итоге приведут его с призна-нием на Сен-ную пло-щадь и в полицейский участок, читатели будут узнавать из объ-яснений автора. Сам же герой больше ни о чем не расскажет — ведь он уже задал глав-ный вопрос.

«Свету ли провалиться, или мне чаю не пить»

«…На деле мне надо, знаешь чего: чтоб вы провалились, вот чего! Мне надо спокойствия. Да я за то, чтоб меня не беспокоили, весь свет сейчас же за копейку продам. Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить. Знала ль ты это, или нет? Ну, а я вот знаю, что я мерзавец, подлец, себялюбец, лен-тяй».

«Записки из подполья» (1864)

Это часть монолога безымянного героя «Записок из подполья», который он произносит пе-ред проституткой, неожиданно пришедшей к нему домой. Фраза про чай зву-чит в качестве доказате-льства ничтожности и эгоистичности подпольного человека. Эти слова имеют любопытный исторический контекст. Чай как ме-рило достатка впервые появ-ляется у Достоевского в «Бедных лю-дях». Вот как рассказывает о сво-ем материальном положении герой романа Макар Девушкин:

«А моя квартира стоит мне семь рублей ассигнациями, да стол пять целковых: вот двадцать четыре с полтиною, а прежде ровно тридцать платил, зато во многом себе отказывал; чай пивал не всегда, а теперь вот и на чай и на сахар выгадал. Оно, знаете ли, родная моя, чаю не пить как-то стыдно; здесь всё народ достаточный, так и стыдно».

Похожие переживания испытывал в юности и сам Достоевский. В 1839 году он писал из Петербурга отцу в деревню:

«Что же; не пив чаю, не умрешь с голода! Проживу как-нибудь! <…> Лагерная жизнь каждого воспитанника военно-учебных заведений тре-бует по крайней мере 40 р. денег. <…> В эту сумму я не включаю таких по-треб-ностей, как, например: иметь чай, сахар и проч. Это и без того необ-ходимо, и необходимо не из одного приличия, а из нужды. Когда вы мокнете в сырую погоду под дождем в полотняной палатке, или в та-кую погоду, придя с ученья усталый, озябший, без чаю можно забо-леть; что со мной случилось прошлого года на походе. Но все-таки я, уважая Вашу нужду, не буду пить чаю».

Чай в царской России был действительно дорогостоящим продуктом. Его везли напрямую из Китая по единственному сухопутному маршруту, и путь этот за-ни--------мал около года. Из-за расходов на транспортировку, а также огромных пош-лин чай в Центральной России стоил в несколько раз дороже, чем в Европе. Согласно «Ведомостям Санкт-Петербургской городской полиции», в 1845 году в магазине китайских чаев купца Пискарева цены на фунт (0,45 килограмма) продукта составляли от 5 до 6,5 рубля ассигнациями, а стоимость зеленого чая доходила до 50 рублей. В это же время за 6-7 рублей можно было купить фунт первосортной говядины. В 1850 году «Отечественные записки» писали, что го-до-вое потребление чая в России составляет 8 миллионов фунтов — правда, рас-считать, сколько приходится на одного человека, нельзя, так как этот товар был популярен в основном в городах и среди людей высшего сословия.

«Если Бога нет, то все позволено»

«…Он закончил утверждением, что для каждого частного лица, напри-мер как бы мы теперь, не верующего ни в Бога, ни в бессмертие свое, нравственный закон природы должен немедленно измениться в полную противоположность прежнему, религиозному, и что эгоизм даже до зло---действа не только должен быть дозволен человеку, но даже при-з-нан необходимым, самым разумным и чуть ли не благороднейшим исходом в его положении».

«Братья Карамазовы» (1880)

Самые важные слова у Достоевского обычно произносят не главные герои. Так, о теории разделения человечества на два разряда в «Преступ-ле-нии и нака-зании» первым говорит Порфирий Петрович, а уже потом Рас-коль-ни-ков; вопросом о спасительной силе красоты в «Идиоте» задается Иппо-лит, а род-ствен-ник Карамазовых Петр Александрович Миусов замечает, что Бог и обе-щанное им спасение — единственный гарант соблюдения людьми нравст-вен-ных законов. Миусов при этом ссылается на брата Ивана, и уже потом дру-гие персонажи обсуждают эту провокационную теорию, рассуждая о том, мог ли Карамазов ее выдумать. Брат Митя считает ее интересной, семинарист Раки-тин — подлой, кроткий Алеша — ложной. Но фразу «Если Бога нет, то все по-зво-лено» в романе никто не произносит. Эту «цитату» позже сконструируют из разных реплик литературные критики и читатели.

За пять лет до публикации «Братьев Карамазовых» Достоевский уже пытался фантазировать о том, что будет делать человечество без Бога. Герой романа «Подросток» (1875) Андрей Петрович Версилов утверждал, что явное доказате-льство отсутствия высшей силы и невозможности бессмертия, наоборот, заста-вит людей сильнее любить и ценить друг друга, потому что больше любить некого. Эта незаметно проскользнувшая реплика в следующем романе выраста-ет в тео-рию, а та, в свою очередь, — в испытание на практике. Измученный бого-борче-скими идеями брат Иван поступается нравственными законами и допускает убийство отца. Не выдержав последствий, он практически сходит с ума. Позво-лив себе все, Иван не перестает верить в Бога — его теория не рабо-тает, потому что даже сам себе он не смог ее доказать.

«Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей?»

Возлю-бить человека, как самого себя, по заповеди Христовой, — невоз-можно. Закон личности на земле связывает. Я препятствует. Один Христос мог, но Христос был вековечный от века идеал, к которому стре--мится и по закону природы должен стремиться человек».

Из записной книжки (1864)

Маша, или Мария Дмитриевна, в девичестве Констант, а по первому мужу Исаева, — первая жена Достоевского. Они поженились в 1857 году в сибирском городе Кузнецке, а потом переехали в Центральную Россию. 15 апреля 1864 го-да Мария Дмитриевна умерла от чахотки. В последние годы супруги жили отдельно и мало общались. Мария Дмитриевна — во Владимире, а Федор Ми-хай-лович — в Петербурге. Он был поглощен изданием журналов, где среди про-чего публиковал тексты своей любовницы — начинающей писательницы Апол-линарии Сусловой. Болезнь и смерть супруги сильно поразили его. Спустя несколько часов после ее смерти Достоевский зафиксировал в записной книжке свои мысли о любви, браке и целях развития человечества. Вкратце суть их такова. Идеал, к которому нужно стремиться, — это Христос, единст-венный, кто смог пожертвовать собой ради других. Человек же эгоистичен и не спо-собен возлюбить ближнего своего как самого себя. И тем не менее рай на земле возможен: при должной духовной работе каждое новое поколение будет лучше предыдущего. Достигнув же высшей ступени развития, люди откажутся от бра-ков, потому что они противоречат идеалу Христа. Семейный союз — эгоисти-ческое обособление пары, а в мире, где люди готовы отказыва-ться от своих личных интересов ради других, это не нужно и невозможно. А кроме того, раз идеальное состояние человечества будет достигнуто лишь на последней стадии развития, можно будет перестать размножаться.

«Маша лежит на столе…» — интимная дневниковая запись, а не продуманный писательский манифест. Но именно в этом тексте намечены идеи, которые потом Достоевский будет развивать в своих романах. Эгоистичная привя-занность человека к своему «я» найдет отражение в индивидуалистиче-ской теории Раскольникова, а недостижимость идеала — в князе Мышкине, назы-вавшегося в черновиках «князь Христос», как пример самопо-жертвования и смирения.

«Константинополь — рано ли, поздно ли, должен быть наш»

«Допетровская Россия была деятельна и крепка, хотя и медленно слага-лась политически; она выработала себе единство и готовилась закре-пить свои окраины; про себя же понимала, что несет внутри себя драго-ценность, которой нет нигде больше, — православие, что она — храни-те-льница Христовой истины, но уже истинной истины, настоящего Хри-стова образа, затемнившегося во всех других верах и во всех других на-ро-дах. <…> И не для захвата, не для насилия это единение, не для унич-тожения славянских личностей перед русским колоссом, а для того, чтоб их же воссоздать и поставить в надлежащее отношение к Европе и к человечеству, дать им, наконец, возможность успокоиться и отдох-нуть после их бесчисленных вековых страданий… <…> Само собою и для этой же цели, Константинополь — рано ли, поздно ли, должен быть наш…»

«Дневник писателя» (июнь 1876 года)

В 1875-1876 годах российскую и иност-ранную прессу наводнили идеи о захвате Константинополя. В это время на территории Порты Оттоманская Порта, или Порта, — другое название Османской империи. одно за другим вспыхи-вали восстания славянских народов, которые турецкие власти жестоко подав-ляли. Дело шло к войне. Все ждали, что Россия выступит в за-щи-ту балканских государств: ей предсказывали победу, а Османской импе-рии — распад. И, ко-нечно, всех волновал вопрос о том, кому в этом случае доста-нется древняя византийская столица. Обсуждались разные варианты: что Константинополь станет международным городом, что его займут греки или что он будет частью Российской империи. Последний вариант совсем не устраивал Европу, зато очень нравился российским консер-ваторам, которые видели в этом в первую очередь политическую выгоду.

Вол-но-вали эти вопросы и Достоевского. Вступив в полемику, он сразу обвинил всех участников спора в неправоте. В «Дневнике писателя» с лета 1876 года и до вес-ны 1877-го он то и дело возвращается к Восточному вопросу. В отличие от кон-сер-ваторов, он считал, что Россия искренне хочет защитить единовер-цев, осво-бодить их от гнета мусульман и поэтому, как православная держава, имеет исключительное право на Константинополь. «Мы, Россия, действите-льно необ-ходимы и неминуемы и для всего восточного христианства, и для всей судьбы будущего православия на земле, для единения его», — пишет До-стоевский в «Дневнике» за март 1877 года. Писатель был убежден в особой хри-стианской миссии России. Еще раньше он развивал эту мысль в «Бесах». Один из героев этого романа, Шатов, был убежден, что русский народ — это народ-богоносец. Той же идее будет посвящена и знаменитая , опубликованная в «Дневнике писателя» в 1880 году.

«Мир спасет красота…»:

алгоритм процесса спасения в произведениях Достоевского

Разговор о знаменитой цитате из романа Достоевского «Идиот» мы начнем с анализа цитаты из «Братьев Карамазовых», тоже довольно известной и посвященной собственно красоте . Ведь фраза Достоевского, ставшая заглавием этой работы, в отличие от фразы Вл. Соловьева, посвящена не красоте, а спасению мира , что мы уже выяснили общими усилиями…

Итак, то, что у Достоевского посвящено собственно красоте: «Красота это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя потому, что Бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут. Я, брат, очень необразован, но я много об этом думал. Страшно много тайн! Слишком много загадок угнетают на земле человека. Разгадывай как знаешь и вылезай сух из воды. Красота! Перенести я при том не могу, что иной, высший даже сердцем человек и с умом высоким, начинает с идеала Мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его и воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы. Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. Черт знает что такое даже, вот что! Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой. В Содоме ли красота? Верь, что в Содоме-то она и сидит для огромного большинства людей, - знал ты эту тайну иль нет? Ужасно то, что красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы - сердца людей. А впрочем, что у кого болит, тот о том и говорит» (14, 100) .

Заметим, что у Достоевского слово «Содом» всегда писалось с большой буквы, непосредственно отсылая нас к библейской истории.

Практически все русские философы, анализировавшие этот пассаж , пребывали в уверенности, что герой Достоевского говорит здесь о двух видах красоты . В недавнем исследовании, содержащемся в только что опубликованном сборнике, автор убежден в том же самом: «В этих размышлениях Дмитрий противополагает два типа красоты: идеал Мадонны и идеал содомский» . Утверждалось, что Достоевский устами героя (писателю довольно часто переадресовывали это высказывание) говорит о красоте и ее имитации, подделке; о жене, облеченной в солнце, и блуднице на звере - и т.п., то есть подбирали и, в сущности, подставляли в текст для его объяснения пары (казалось бы, аналогичных) метафор. При этом и сам текст воспринимался как ряд метафор, поскольку философы поспешили начать истолковывать текст, не удостоив его настоящего прочтения, то есть филологического анализа, должного при всякой философской рефлексии над художественным текстом предшествовать анализу философскому. Они восприняли текст, как говорящий о чем-то, им уже известном. Между тем, текст этот требует точного, математического , прочтения, и, прочтя его так, мы увидим, что Достоевский устами героя говорит здесь нам о чем-то совсем ином, нежели все рассуждавшие о нем философы.



Прежде всего, нужно отметить, что красота определяется здесь через свои антонимы : страшная , ужасная вещь.

Дальше - в тексте отвечается на вопрос: почему страшная? - потому что неопределимая (и, кстати, определением через антонимы гениально подчеркивается именно неопределимость данной вещи).

То есть по отношению к красоте, о которой идет речь, невозможна именно та операция аллегоризации (жестко определительная, заметим, операция), которую проделывали философы. Единственный соответствующий этой красоте символ, подходящий под описание героя Достоевского - это знаменитая Исида под покрывалом - страшная и ужасная, потому что нельзя определить.

Итак, там - всё , в этой красоте, все противоречия вместе живут, берега сходятся, - и эта полнота бытия не определима в разделительных , в противопоставляющих друг другу части целого, терминах добра и зла . Красота страшна и ужасна тем, что это вещь другого мира , вопреки всякой вероятности присутствующая здесь, в этом данном и явленном нам мире, это вещь мира до грехопадения , мира до начала аналитической мысли и восприятия добра и зла.

Но «Идеал Содомский» и «идеал Мадонны», о которых далее идет речь у Дмитрия Карамазова, все же почему-то упорно понимаются как два противопоставленных друг другу типа красоты , выделенных каким-то абсолютно неведомым образом из того, что неопределимо (т.е. буквально - не имеет предела - но следовательно и не поддается разделению), из того, что представляет собой схождение, нерасчленимое единство всех противоречий , место, где противоречия уживаются - то есть перестают быть противоречиями...

Но это было бы нарушением логики, совершенно не свойственным такому строгому мыслителю, каков Достоевский - и каковы, надо заметить, и его герои: перед нами не две определенные, противостоящие друг другу, красоты , а лишь и именно способы отношения человека к единой красоте. «Идеал Мадонны» и «идеал Содомский» - это у Достоевского - и в романе тому будет множество подтверждений - способы глядеть на красоту, воспринимать красоту, желать красоту.

«Идеал» находится в глазу, голове и сердце предстоящего красоте, а красота так беззащитно и самоотверженно отдается предстоящему, что позволяет ему оформлять присущую ей неопределимость в соответствии с имеющимся у него «идеалом». Позволяет видеть себя так, как предстоящий способен видеть.

Думаю, это покажется неубедительным - слишком мы приучили себя к тому, что противостоят друг другу не наши способы восприятия, а именно типы красоты, например, тиражированные еще романтиками «белокурый голубоглазый ангел» и «огневзорая демоница».

Но если, определяя, что же есть «идеал Содомский», мы обратимся к исходным текстам, никогда всуе не поминаемым Достоевским, то увидим, что в Содом пришли вовсе не распутники и соблазнители, не демоны: в Содом пришли ангелы , вместилища и прообразы Господни, - и это именно Их устремились содомляне «познать» всем городом.

Да и Богоматерь - вспомним «Песнь песней» - «грозная, как полки со знаменами», «заступница», «нерушимая стена» - вовсе не сводима к «одному типу» красоты. Ее полнота, способность вместить в себя «все противоречия», подчеркивается обилием разных типов, изводов, сюжетов икон, отражающих разные аспекты Ее действующей в мире и преображающей мир красоты.

Чрезвычайно характерно Митино: «В Содоме ли красота? Верь, что в Содоме-то она и сидит для огромного большинства людей».То есть - оно именно с точки зрения языка, используемых героем слов характерно. Красота не «обретается», не «находится» в Содоме. И Содом не «составляет» красоты. Красота в Содоме «сидит» - то есть посажена, заперта в Содом как в тюрьму, как в темницу человеческими взглядами . Именно в этой тайне, сообщаемой Митей Алеше, разгадка тяготения Достоевского к героине - святой блуднице . «Все противоречия вместе живут». Красота, заключенная в Содоме, и не может предстать в ином облике.

Здесь существенно вот что: у Достоевского слово «Содом» появляется и в романе «Преступление и наказание», и в романе «Идиот» - и в характернейших местах. Мармеладов произносит, описывая место проживания своего семейства: «Содом-с, безобразнейший… гм… да» (6, 16), - ровно предваряя рассказ о превращении Сони в проститутку. Можно сказать, что началом этого превращения становится поселение семейства в Содоме.

В романе «Идиот» генерал повторяет : «Это Содом, Содом!» (8, 143) - когда Настасья Филипповна чтобы доказать князю, что она его не стоит, впервые берет деньги у торгующего ее человека. Но перед этим восклицанием из слов Настасьи Филипповны обнаруживается для генерала, что и Аглая Епанчина участвует в торгах - хоть и величественно отказывается от этого в начале романа, заставив князя написать Гане в альбом: «Я в торги не вступаю». Если не ее торгуют, то с ней торгуются - и это тоже начало помещения ее в Содом: «А Аглаю-то Епанчину ты, Ганечка, просмотрел, знал ли ты это? Не торговался бы ты с ней, она непременно бы за тебя вышла! Вот так-то вы все: или с бесчестными, или с честными женщинами знаться - один выбор! А то непременно спутаешься…» (8, 143). На XII юношеских Апрельских Достоевских чтениях одна докладчица характерно выразилась про Настасью Филипповну: «Она порочна, потому что ее все торгуют». Думаю, это потому что - очень точно.

Женщина - носительница красоты у Достоевского - страшна - и поражает - именно своей неопределимостью. Настасья Филипповна с князем, который не торговал ее, «не такая», а с Рогожиным, торговавшим ее, подозревающим ее - «именно такая». Эти «такая - не такая» будут главными определениями , даваемыми в романе Настасье Филипповне - воплощенной красоте… и они будут зависеть исключительно от взгляда смотрящего. Заметим себе полную неопределенность и неопределимость этих так называемых определений .

Красота беззащитна перед смотрящим в том смысле, что именно он оформляет ее конкретное проявление (ведь красота не является без смотрящего). Какой мужчина видит женщину, такой она и является для него. «Мужчина может оскорбить цинизмом проститутку, рублевую», - был убежден Достоевский. Свидригайлов разжигается именно целомудрием невинной Дуни. Федор Павлович испытывает похоть, увидев впервые свою последнюю жену, похожую на Мадонну: «“Меня эти невинные глазки как бритвой тогда по душе полоснули”, - говаривал он потом, гадко по-своему хихикая» (14, 13). Вот, оказывается, чем страшен сохраненный идеал Мадонны, когда в душе уже торжествует содомский идеал: идеал Мадонны становится объектом сладострастного влечения по преимуществу .

Но когда идеал Мадонны мешает сладострастному влечению - то он становится объектом прямого отрицания и надругательства, и в этом смысле значение огромного символа приобретает сцена, пересказанная Федором Павловичем Алеше и Ивану: «Но вот тебе Бог, Алеша, не обижал я никогда мою кликушечку! Раз только разве один , еще в первый год: молилась уж она тогда очень, особенно Богородичные праздники наблюдала и меня тогда от себя в кабинет гнала . Думаю, дай-ка выбью я из нее эту мистику! “Видишь, говорю, видишь, вот твой образ, вот он, вот я его сниму (обратим внимание - Федор Павлович говорит так, словно совлекает с Софьи в этот момент ее истинный образ, раздевает ее от ее образа… - Т.К. ). Смотри же, ты его за чудотворный считаешь, а я вот сейчас на него при тебе плюну, и мне ничего за это не будет!..” Как она увидела, Господи, думаю, убьет она меня теперь, а она только вскочила, всплеснула руками, потом вдруг закрыла руками лицо (словно пытаясь заслонить оскверненный образ - Т.К. ), вся затряслась и пала на пол… так и опустилась» (14, 126).

Характерно, что другие обиды Федор Павлович не считает за обиды, хотя история брака его с женой Софьей - это буквально история заточения красоты в Содом. Причем здесь Достоевский показывает, как внешнее заточение становится заточением внутренним - как из надругательства вырастает болезнь, искажающая и тело, и дух носительницы красоты. «Не взяв же никакого вознаграждения, Федор Павлович с супругой не церемонился и, пользуясь тем, что она, так сказать, перед ним “виновата” и что он ее почти “с петли снял”, пользуясь, кроме того, ее феноменальной безответностью, даже попрал ногами самые обыкновенные брачные приличия. В дом, тут же при жене, съезжались дурные женщины и устраивались оргии. <…> Впоследствии с несчастною, с самого детства запуганною молодою женщиной произошло вроде какой-то нервной женской болезни, встречаемой чаще всего в простонародье у деревенских баб, именуемых за эту болезнь кликушами. От этой болезни, со страшными истерическими припадками, больная временами даже теряла рассудок» (14, 13). Первый же припадок этой болезни, как мы видели, произошел именно при осквернении образа Мадонны… В силу описанного мы не сможем отделить это воплощение «идеала Мадонны» в романе ни от баб-кликуш, воспринимаемых как одержимые, ни от бессмысленной Лизаветы Смердящей. Мы не сможем отделить его и от Грушеньки, «царицы наглости», главной «инфернальницы» романа, когда-то рыдавшей ночами, вспоминая своего обидчика, тоненькой, шестнадцатилетней…

Но если история Софьи - это история заключения красоты в Содом, то история Грушеньки - это история выведения красоты из Содома! Характерна эволюция восприятия Митей Грушеньки, даваемых им ей эпитетов и определений. Все начинается с того, что она - тварь, зверь, «изгиб у шельмы», инфернальница, тигр, «убить мало». Дальше - момент поездки в Мокрое: милое существо, царица души моей (и вообще именования, прямо относящиеся к Мадонне). Но потом-то и вовсе появляется нечто совершенно фантастическое - «брат Грушенька».

Итак, повторю: красота лежит вне области, с которой начинается разделение на добро и зло, - в красоте присутствует еще нерасколотый, цельный мир. Мир до грехопадения. Именно проявляя этот первозданный мир, тот, кто видит истинную красоту, мир спасает.

Красота в высказывании Мити так же едина и всевластна и неделима, как Бог, с Которым борется дьявол, но Который Сам с дьяволом не борется… Бог пребывает, дьявол нападает. Бог творит - дьявол пытается отобрать сотворенное. Но сам он не сотворил ничего, и значит - все сотворенное - благо. Оно может лишь - как красота - быть посажено в Содом…

Фраза из романа Достоевского «Идиот» - я имею в виду фразу, заглавную для данной работы - запомнилась в иной форме, той, которую придал ей Владимир Соловьев: «Красота спасет мир». И это изменение каким-то образом очень сходно с теми изменениями, что производили философы рубежа веков с фразой: «Тут дьявол с Богом борется». Говорилось: «Тут дьявол с Богом бор ют ся», и даже - «Тут Бог с дьяволом борется».

Между тем, у Достоевского иначе: «Мир спасет красота».

Возможно, самый простой путь к пониманию того, что хотел сказать Достоевский, есть сопоставление этих двух фраз и осознание того, в чем заключается их различие.

Что на смысловом уровне несут нам смена семы и ремы? Во фразе Соловьева спасение мира - это свойство, присущее красоте. Красота спасительна - говорит эта фраза.

Во фразе Достоевского ничего такого не сказано.

Здесь, скорее, говорится о том, что мир будет спасен красотой как одним из своих, присущих ему, миру, свойств . Красоте не свойственно спасать мир, но красоте свойственно в нем неистребимо пребывать. И это неистребимое пребывание в нем красоты - есть единственная надежда мира.

То есть - красота не есть нечто победно приближающееся к миру с функцией спасения, нет, но красота есть нечто, уже в нем присутствующее, и за счет этого присутствия в нем красоты мир и будет спасен.

Красота, как Бог, не борется, но пребывает. Спасение миру придет от взгляда человека, разглядевшего во всех вещах красоту. Переставшего заключать, заточать ее в Содом.

Старец Зосима в черновиках к роману о таком пребывании красоты в мире: «Мир есть рай, ключи у нас» (15, 245). И еще скажет, тоже в черновиках: «Кругом человека тайна Божия, тайна великая порядка и гармонии» (15, 246).

Преображающее действие красоты можно описать следующим образом: осуществленная красота личности как бы дает импульс окружающим ее личностям раскрыться в своей собственной красоте (это имеет в виду героиня романа «Идиот», когда говорит о Настасье Филипповне: «Такая красота - сила, <…> с этакою красотой можно мир перевернуть!» (8, 69)). Гармония (она же: рай - совершенное состояние мира - красота целого) - есть одновременно результат и исходная точка этого взаимного преображения. Осуществленная красота личности, в соответствии со значением в греческом языке красоты как годности , есть обретение личностью своего места . Но если хоть один находит свое место - начинается цепная реакция восстановления других на своих местах (потому что этот нашедший свое место станет для них дополнительным указателем и определителем их места - как в паззле - если место одного кусочка найдено - дальше все уже складывается гораздо проще) - и не символично, а реально будет стремительно созидаться храм преображенного мира. Именно это говорил Серафим Саровский, когда утверждал: спасись сам - и вокруг тебя спасутся тысячи... Это собственно и есть механизм спасения мира красотой. Потому что - еще раз - прекрасен всякий на своем месте . Рядом с такими людьми хочется находиться и за ними хочется следовать… И тут можно ошибиться, пытаясь идти в их колее, тогда как единственный истинный путь следования за ними - нахождение своей собственной колеи.

Однако ошибиться можно и еще радикальнее. Импульс, данный окружающим прекрасной личностью, вызывающий желание красоты, устремление к красоте, может привести (и, увы, так часто приводит) не к ответному раскрытию красоты в себе , произведению красоты изнутри себя - то есть - к преображению себя, а к стремлению захватить вешним образом в собственность эту, уже явленную другим , красоту. То есть гармонизирующее мир и человека стремление подарить свою красоту миру в этом случае оборачивается эгоистическим стремлением присвоить красоту мира. Это приводит к разрушению, уничтожению всякой гармонии, к противостоянию и борьбе. Таков финал романа «Идиот». Хочу еще раз подчеркнуть, что так называемые «инфернальницы» произведений Достоевского есть не орудия ада, а заключенные ада, и в этот ад их заключают те, кто, вместо собственной самоотдачи в ответ на неизбежную и неотвратимую самоотдачу красоты (поскольку самоотдача, по Достоевскому, - это способ существования красоты в мире), стремится осуществить захват красоты в свою собственность, вступая на этом пути в неизбежную жестокую борьбу с такими же захватчиками.

Самораскрытие личностей в их красоте в ответ на явление красоты - это путь изобилия, путь превращения человека в источник благодати миру; стремление присвоить явленную другим красоту - это путь нищеты, недостатка, путь превращения человека в черную дыру, высасывающую благодать из мироздания.

Самораскрытие личностей в их красоте - это, по Достоевскому, есть способность отдать все . В «Дневнике писателя» за 1877 год именно по разлому между принципами «отдать все» и «нельзя же отдать все» будет проходить для него разлом между преображающимся и закоснелым в своем непреображенном состоянии человечеством.

Но и гораздо ранее, в «Зимних заметках о летних впечатлениях» он напишет: «Поймите меня: самовольное, совершенно сознательное и никем не принужденное самопожертвование всего себя в пользу всех есть, по-моему, признак высочайшего развития личности, высочайшего ее могущества, высочайшего самообладания, высочайшей свободы собственной воли. Добровольно положить свой живот за всех, пойти за всех на крест, на костер, можно только сделать при самом сильном развитии личности. Сильно развитая личность, вполне уверенная в своем праве быть личностью, уже не имеющая за себя никакого страха, ничего не может сделать другого из своей личности, то есть никакого более употребления, как отдать ее всю всем, чтоб и другие все были точно такими же самоправными и счастливыми личностями. Это закон природы; к этому тянет нормально человека» (5, 79).

Принцип построения гармонии, восстановления рая для Достоевского - не отречься от чего-то с целью вписаться во ВСЕ, и не сохранить свое все, настаивая на полноте принятия себя, - но отдать все без условий - и тогда ВСЕ вернет личности свое все , в которое входит и впервые расцветшее в истинной полноте отданное все личности.

Вот как Достоевский описывает процесс осуществления гармонии наций: «Мы первые объявим миру, что не чрез подавление личностей иноплеменных нам национальностей хотим мы достигнуть собственного преуспеяния, а, напротив, видим его лишь в свободнейшем и самостоятельнейшем развитии всех других наций и в братском единении с ними, восполняясь одна другою, прививая к себе их органические особенности и уделяя им и от себя ветви для прививки, сообщаясь с ними душой и духом, учась у них и уча их, и так до тех пор, когда человечество, восполнясь мировым общением народов до всеобщего единства, как великое и великолепное древо, осенит собою счастливую землю» (25, 100).

Хочу обратить ваше внимание: это, по видимости поэтическое, описание на самом деле очень технологично . Здесь подробно и технически точно описан процесс собирания тела Христова («целиком вошедшего в человечество», по мысли Достоевского) из разрозненных и часто противостоящих друг другу его аспектов - личностей и народов. Подозреваю, впрочем, что таковы все по-настоящему поэтические описания.

Личность, осуществившая свою красоту, будучи окружена несостоявшимися еще, не ставшими прекрасными личностями, оказывается распятой на кресте их несовершенства; вольно распятой в порыве осуществления самоотдачи красоты. Но - одновременно - она оказывается словно запертой в клетке их непроницаемыми границами, ограниченной в собственной самоотдаче (она отдает - но они не могут принять), что и делает крестное страдание невыносимым.

Таким образом, в первом приближении можно сказать, что Достоевский рисует нам единый процесс преображения мира, состоящий из двух взаимообусловленных шагов, многократно повторяющихся в этом процессе, захватывая все новые и новые уровни мироздания: осуществленная красота составляющих общность членов делает гармонию возможной, осуществленная гармония целого выпускает красоту на свободу…

3. Красота спасет мир

Жить стало невыносимо, но жить было нужно, и не только жить, но и заканчивать начатый роман, хотя сама мысль об этом представлялась ему теперь кощунственной: что значат все его слова перед лицом смерти одного только маленького, бесконечно дорогого ему существа?

Сказано: «Бог утаил от премудрых и разумных то, что открыл младенцам». Будет размышлять об этом и его князь Мышкин - земной «Христос» («князь» - «Христос» - еще и еще раз напоминает себе Достоевский в записках к роману). Нет, в самом романе он нигде не назовет его так, но даст своему герою не раз проговориться об осознании им своей миссии. «Теперь я к людям иду», - будет думать князь, почти что буквально повторяя многие из изречений вероучителя. Но в еще большей мере отдаст ему Достоевский и свои собственные заветнейшие убеждения и, конечно, о детях в первую очередь: теперь он постоянно думал о них и был убежден: через детей душа лечится - ведь дети (об этом знал уже и его Раскольников) - образ Христов: «Сих есть царствие божие. Он велел их чтить и любить, они - будущее человечество...» Но могут ли дети оставаться детьми в мире зла, отчаяния, несправедливости? Пожалуй, он сделает своего Мышкина взрослым ребенком, сохранившим детскую невинность восприятия мира.

Но роман требовал не одних только общих, пусть и страстно пережитых идей, - нужны были живые факты действительности, повседневности, а он ощущал себя в отрыве от родной почвы. «Точно рыба без воды» - так и писал Майкову. Одна подпора - газеты да еще отлежавшаяся в памяти жизнь России и его собственная жизнь, конечно. Нет, как и всегда, он оставался чужд мысли писать героя с себя самого, но Мышкин, каким он ему предугадался, все-таки очень уж близок ему по духу, и потому многое из собственного пережитого, перечувствованного, перевиденного, представлялось ему, окажется не чуждым князю Мышкину.

Приехав в Россию, герой попадает в дом генерала Епанчина, душевно сближается с его супругой Елизаветой Прокофьевной и тремя их дочерьми, особенно с Аглаей, которая в ходе работы над романом все более вбирала в себя черты Анюты, Анны Корвин-Круковской, так же как Елизавета Прокофьевна - черты матери Анюты - генеральши Елизаветы Федоровны. Постепенно в рассказах Мышкина, в его жестах, в его манере говорить, держаться, наконец, в самом содержании его бесед с женой и дочерьми генерала Епанчина определенно зазвучали впечатления самого Достоевского от пребывания в семье Корвин-Круковских. Сам князь Мышкин, правда, не может рассказать, как некогда Достоевский, о переживании смертного приговора, но зато Лев Николаевич знаком с «одним человеком», который стоял на эшафоте и потому может пережить то же состояние по закону сострадания. Даже и своей болезнью, эпилепсией, решил наделить он героя - и вовсе не ради внешнего сходства с собой и не затем, чтобы оттенить болезненную особость князя, выделяющую его из среды окружающих его «нормальных» людей. Нет, в самой своей болезни Достоевскому виделась не патология, но нечто даже символичное: состояние его личности как будто сосредоточило в себе, как в нервном узле, состояние всего мира.

Да, весь мир теперь будто в припадке, в конвульсиях страшной болезни, но и сама эта болезнь обостряет сознание, сосредоточивает его на сопротивлении состоянию упадка, отсутствие красоты удесятеряет потребность в ней человечества, господство безобразия в конце концов рождает жажду переустройства мира на новых началах, дающих ему новый же, более достойный человека образ.

Так и в его личной болезни: «...среди грусти, душевного мрака, давления, мгновениями как бы воспламенялся его мозг, и с необыкновенным порывом напрягались разом все жизненные силы его. Ощущение жизни, самосознания почти удесятерялось в эти мгновения... Ум, сердце озарялись необыкновенным светом; все волнения, все сомнения его, беспокойства как бы умиротворялись разом, разрешались в какое-то высшее спокойствие, полное ясной, гармонической радости и надежды, полное разума и окончательной причины...»

«Да, за этот момент можно отдать всю жизнь», - думает и князь Мышкин, потому что по опыту знает: такие мгновения ценой последующих мучений все-таки вместе с тем дают «неслыханное и негаданное дотоле чувство полноты, меры, примирения и восторженного молитвенного слияния с самым высшим синтезом жизни».

Катастрофические эпохи - Достоевский постоянно носил в себе это ощущение, - эпохи Клеопатр и Неронов, времена вседозволенности и крушения нравственных оснований общества, эти же эпохи становились и временами пророков и подвижников, мучеников новой просветляющей идеи, - вот из таких-то идеологов апокалипсического XIX века и его герой духа, князь Мышкин, явившийся в самый фантастический город, Петербург, объявить людям открывшуюся ему истину: «Красотою мир спасется».

И пошла гулять о нем молва - разве и самому Достоевскому не случилось слышать о себе того же рода мнений - чудак, юродивый, дурачок, пентюх, идиот... Ну как же не идиот? «Красота спасет мир!»

И вот князь впервые видит Настасью Филипповну.

«Настасья Филипповна, - заносит Достоевский в записную книжку идею образа, которому предстоит развернуться в романе, - красота и беспорядок...» Это еще и исстрадавшаяся в безлюбовно-бессочувственном мире красота, тронутая растлением, готовая «лизнуть крови».

Закончив диктовку очередной главы, Федор Михайлович тут же садился за разработку планов следующих частей. Анна Григорьевна переписывала набело завершенные. и они спешили на почту - отправляли роман в «Русский вестник», где он уже начал публиковаться. С нетерпением ждал Достоевский первых откликов. Вечерами гуляли у Женевского озера, у Федора Михайловича, как никогда, разбаливались зубы, и он всерьез убеждал жену: ну что ты смеешься, я сам читал об этом в очень даже ученой книжке - Женевское озеро обладает свойством вызывать зубную боль. Анна Григорьевна догадывалась: мужу надоела Швейцария, нужно сменить обстановку.

В сентябре они переехали в Милан, а в ноябре - во Флоренцию.

Работали без отдыха: роман по условиям журнала необходимо было завершить к концу 68-го года.

И как же не метаться красоте, если дух и плоть разъяты будто для какого-то страшного всемирного, невиданного по размаху ритуала?

Он уже ясно видел исход: не спасти Мышкину, рыцарю бедному, Дон-Кихоту XIX века, Настасьи Филипповны, и ему, как и мечтателю из давней, почти юношеской «Хозяйки», не будет дано это. Ни духу почти бестелесного Мышкина, ни темной рогожинской страсти не может отдать себя всю, не раздвоившись, не погибнув, красота этого мира, воплотившаяся для обоих столь по-роковому противоположно в этой женщине. И будет глядеть на них своим безучастным остекленелым оком другой разлагающийся труп - с копии Ганса Гольбейна-младшего... Но не скоро еще будет это, и все-таки будет, будет, - мечталось ему, с этой страстной мечтой и завершал роман, - хоть и много еще искушений и страданий предстоит перетащить человеку, но откроются его вежды, и он узрит наконец истинный лик мира сего, ибо стекленеет человек под остекленелым взглядом мертвеца, лжеидеала.

Но как-то еще встретят роман? Поймут ли идею, примут ли? Не сочтут ли роман слишком уж фантастичным - вон и Аполлон Николаевич еще в марте писал: «Ужасно много силы, гениальные молнии, но во всем действии более возможности и правдоподобия, нежели истины. Все как бы живут в фантастическом мире. Читается запоем, и в то же время - не верится. Но сколько силы!..» Откликнулся и Страхов, с восторгом даже писавший о прекрасной мысли романа - мудрости, открытой младенческой душе князя Мышкина, недоступной для «мудрых и разумных», грозился написать и статью об «Идиоте», но, кажется, с выполнением обещания не торопился, а потом как будто и вовсе забыл о нем. Хотя не прямо, окольно - как это он умел делать - о романе все-таки отозвался и публично, в статье о «Войне и мире»: эпопея Толстого противопоставлялась здесь произведениям с запутанными сюжетами, с описанием грязных и ужасных сцен, страшных душевных мук.

Буренин в «Санкт-Петербургских ведомостях» свел всю критику к фельетону. Назвав роман «неудачнейшим» из всего написанного Достоевским, он заключил: герои «Идиота» «суть чистейшие плоды субъективной фантазии романиста... разумеется, приходится только сожалеть о несчастном настроении этой фантазии».

Однако большинство газет свидетельствовало об огромном успехе нового романа у читателей, и это главное, что по-настоящему радовало Достоевского. Совершенно не склонный к преувеличению сделанного, он и сам переживал глубоко, что «не выразил и 10-й доли того, что... хотел выразить», - как писал Софье Ивановой. Но и решительно восставал против попыток, пусть даже и вполне дружеских, своротить его с того пути, по которому - он убежден был в этом - идти ему предназначено свыше самой его судьбой:

«Ах, друг мой! - отвечает он на упреки Майкова. - Совершенно другие я понятия имею о действительности и реализме, чем наши реалисты и критики. Мой идеализм реальнее ихнего. Господи! Порассказать толково то, что мы все, русские, пережили в последние 10 лет в нашем духовном развитии, - да разве не закричат реалисты, что это фантазия! Между тем это исконный, настоящий реализм! Это-то и есть реализм, только глубже, а у них мелко плавает... Ихним реализмом сотой доли реальных, действительно случившихся фактов не объяснишь. А мы нашим идеализмом пророчили даже факты. Случалось...»

И Страхову: «У меня свой особенный взгляд на действительность (в искусстве), и то, что большинство называет почти фантастическим... то для меня иногда составляет самую сущность действительности. Обыденность явлений и казенный взгляд на них, по-моему, не есть еще реализм, а даже напротив. В каждом номере газет Вы встречаете отчет о самых действительных фактах и о самых мудреных. Для писателей наших они фантастичны; да они и не занимаются ими; а между тем они действительность, потому что они - факты. Кто же будет их замечать, их разъяснять?.. Неужели фантастичный мой Идиот не есть действительность, да еще самая обыденная! Да именно теперь-то и должны быть такие характеры... Я не за роман, а я за идею мою стою. Напишите, напишите мне Ваше мнение, и как можно откровеннее. Чем больше Вы обругаете, тем больше я оценю Вашу искренность...»

«Я за идею мою стою...» Да разве же высказать ее всю в одном романе, - пока писал «Идиота», в голове сложился новый замысел: поэма-притча «Атеизм» в форме романа - может быть, здесь и удастся высказать мысль вполне, но для этого нужно быть в России, непременно видеть и слышать русскую жизнь; больше участвовать в ней непосредственно. Нет, это будет не обличение нравов. Тут вся духовная история человечества должна вместиться в поэму, вся суть средневековой цивилизации в главных ее узловых моментах, и Россия как исход: явить нового, незнаемого еще миром, Русского Христа - вот призвание, вот предназначение поэмы. О, как нужны сейчас великие национальные книги, могущие послужить к возрождению русского человека! «В литературном деле моем, - признавался он в письме к племяннице Сонечке, - есть для меня одна торжественная сторона, моя цель и надежда - и не в достижении славы и денег, а в достижении выполнения синтеза моей художественной и поэтической идеи, то есть в желании высказаться в чем-нибудь вполне, прежде чем я умру. Здесь же я этого не могу и поэтому должен писать другое. Все это делает мне все дальше и дальше жизнь за границей неспокойною... мне Россия нужна; без России последние силенки и талантишко потеряю. Я это чувствую». Вот кабы «Идиот» разошелся, чтоб расплатиться с самыми кабальными долгами, - ни дня, ни часу не остался бы здесь. Хотя жилось им во Флоренции и неплохо. Удивительный город - кажется, никогда он не спит: часов до четырех утра, всю ночь, поет и пляшет, а уже к пяти начинается его рыночный гомон. Болезненно нервного Федора Михайловича заботил теперь, правда, не собственный покой и даже не почти полная непригодность таких условий для работы - Анна Григорьевна плохо спала под крики, а она снова беременна, вот уж и восьмой месяц, как понесла. Как-то оно еще все сложится на этот раз...

Жили покойно, хозяева почти не беспокоили их, но однажды - какой вдруг поднялся переполох! В их спальню неожиданно с криками ворвались обе служанки во главе с самой хозяйкой и начали отодвигать стулья, заглядывать под стол, под кровать - оказалось, в комнату (они только что видели это своими собственными глазами) вбежала Piccola bestia - ядовитый паук, тарантул. Искали в постели, в бельевом шкафу - безрезультатно.

Одна только мысль о том, что где-то здесь, рядом с тобой, может быть, и совсем рядом, невидимая тебе, но видящая тебя, ночует эта маленькая омерзительная тварь, вызывала чувство гадливости, и в самом деле - ваша жизнь, жизнь любимого человека, судьба еще не родившегося, только готовящегося к жизни существа, зависят сейчас от инстинктов или даже не поддающихся логике человеческого сознания капризов мелкой, но ядовитой гадины.

Между тем приближался срок родин Анны Григорьевны, и нужно было подумать о переезде на новое место, где можно было бы свободно объясниться по-немецки или французски, так как итальянским ни Федор Михайлович, ни Анна Григорьевна не владели. Достоевскому пришлась по душе мысль о Праге.

После десятисуточного путешествия добрались наконец до города, будто возникшего из детской сказки о принцессах и чудесных замках, - Прага. Увы, меблированные комнаты сдавались здесь только одиноким, люди же семейные должны были снимать квартиры, которые еще нужно было обставлять мебелью, пришлось бы обзаводиться целым хозяйством, бельем, посудой - мало ли что потребуется, тем более имея в виду скорое появление малыша, а откуда взять средства на все это? Так что, как ни печально, но пришлось оставить мечты о Праге, о возможности сближения с деятелями движения славянского возрождения и отправляться в прежние обжитые уже ими места - в Дрезден.

Здесь 14 сентября 1869 года и родилась их вторая дочь - назвали ее Любовью. «...Все обошлось благополучно, - писал Федор Михайлович Майкову, - и ребенок большой, здоровый и красавица». Красавице, правда, было всего три дня, но отец переживает событие восторженно, даже убежденного холостяка Страхова корит: «Ах, зачем вы не женаты, и зачем у вас нет ребенка, многоуважаемый Николай Николаевич? Клянусь вам, что в этом три четвертых счастья жизненного, а в остальном разве - одна четверть». Хлопот, конечно, прибавилось, но многие из них как раз и доставляли главную радость: выкупать, убаюкать на руках свое маленькое создание, родное дитя; Анна Григорьевна видела, что наконец снова подарила мужу настоящее счастье.

Тревожные вести несли из России русские и особенно немецкие газеты: смутно передавались слухи о будто бы зреющей в подспуде общества революции, о покрытой сетью тайных обществ стране, готовящейся к взрыву, о брожении умов, шатании нравственных устоев. В середине октября приехавший на каникулы в Дрезден брат Анны Григорьевны, студент Московской сельскохозяйственной академии, подтвердил многие из слухов, во всяком случае, касающихся студенческой среды. Тем решительней вставала необходимость вернуться в Россию - видеть все своими глазами, на слухах-то далеко не уедешь. А тут еще дочитал наконец «Войну и мир» - возбудился до крайности: сам ведь подумывал о поэме в форме романа, а тут вон она, уже создана, и гениально. Чувствовал в Толстом единственного, пожалуй, в современной литературе достойного соперника-соревнователя. И все же толстовская эпопея воссоздает жизнь отошедшую - ныне совсем иная жизнь, кто дерзнет на поэму о настоящем и в формах, соответствующих законам и духу новой действительности? Нет, тут не героическое прошлое, тут современный хаос; не отлежавшиеся, гармонизированные формы минувшего воссоздавать и противопоставлять их хаосу настоящего потребно, но в самом этом хаосе и разложении прозревать зародыши нового созидания - вот что сейчас главное для художника. Хватит ли только сил на то и таланта?.. Может, «Атеизм» и решит такую задачу? Чем больше думал о новом, не дающем покоя замысле, тем более убеждался - нереален, да и не совсем его: идея «Атеизма», как он мыслился, требовала скорее исторической эпопеи, а он всегда ощущал историю не столько длящейся, сколько собранной в тугой узел современности: здесь и все прошлое, здесь и будущее, как хлеб в зерне, как дуб в желуде - в каждом мгновении сосредоточена вечность, нужно только угадать, узреть ее. Теперь замысел «Атеизма» виделся ему несколько иначе: всю историю человечества представить как историю человека, историю его духовных борений, исканий, падений, бездн, неверия, отрицаний и возрождения души человеческой. Всю жизнь будет мучиться главным вопросом, главной тайной бытия - вопросом, который измучивал и самого Достоевского: есть Бог или нет? Отсюда ответы и на все другие вопросы - и о смысле жизни, и о назначении человека на земле, и о всех ценностях, и о природе совести... Он проведет героя от рождения, от ангельской невинности, первозданной младенческой гармонии внутреннего мира до первых искушений сердца, сознания и тела, через страсти, все формы соблазнов жизни, через разврат, наконец, через чудовищные уклонения сознания, книжные мечты и высокомерие, доходящее до презрения и гадливости к другим людям, через идею - страсть владычества, безмерного и беспрекословного над людьми, над всем человечеством и миром. Героем его овладеет бесовская страсть - стать величайшим и первейшим из всех людей, любыми средствами - непомерной гордыней, накоплением богатства: он встретит Ростовщика, Вечного Ростовщика, который сделается его идеалом, его богом.

Да, властью денег можно добиться многого, но он пойдет дальше, путем инквизиторского самоутверждения - он захочет заменить собой самого бога, станет фанатиком-атеистом во имя утверждения новой религии самообожения. О, это будет великий грешник...

Поэма теперь мыслилась в форме «Жития», наиболее соответствующей новому замыслу. Но житие - жизнь вечная, жизнь великая, жизнь праведная, ставшая идеалом, освященная признанием современников и потомков - святая жизнь. «Житие великого грешника»37 - так определилась теперь внутренняя идея замысла, так решил и назвать будущую эпопею. Житие требовало преображения грешника, его духовной победы над грехом, над собой, как бы второго рождения.

Человек он будет страстный, оттого и мятущийся, без твердой духовной опоры: без веры человек не может, во что же верить ему? В деньги? Ему нравственная, твердая точка опоры нужна, а коли «бога нет», то его нужно выдумать - отсюда, пожалуй, и в хлыстовство пойдет - тоже ведь форма нигилизма, иезуитизма, даже похуже: каждый вправе объявить себя Христом или Саваофом, а одну из своих радетельниц - хлыстовской богородицей, - вот вам и «я сам бог», и не себе только, а все обязаны богом тебя почитать. Вот тут-то и пригодится ему философия современного позитивизма господина Конта, эта своеобразная атеистическая религия для масс; для себя - религия самообожения, для человечества - позитивизм: масса обязана жить по этой философской программе, главное - чтобы не имела знаний больше, нежели сколько нужно ей для собственного блага, дабы не рассуждала слишком много. Человек с самой колыбели должен систематически превратиться в автомат, который станет не только поступать, но даже и чувствовать и думать исключительно так, как того потребуют новые боги устроенного по системе Конта общества, - тогда-то человечество и сделается наконец счастливым и навсегда... Кажется, так характеризовал Писарев эту новейшую идею социального переустройства, заметив при этом, что до подобного уровня не поднимался еще ни один теоретик деспотизма в целом мире... Достоевскому запомнились статьи молодого критика, полемизировавшего с автором нового проекта осчастливить человечество.

Да, нелегко будет герою преодолеть в себе все эти соблазны. Тут встреча нужна, встреча с истинной святостью, вернее, со святым человеком, ну хоть с тем же Тихоном Задонским, что с того, что в прошлом веке жил, к нему и Чаадаева и Белинского, Грановского, Пушкина даже можно будет собрать, - пусть поговорят меж собой, поспорят - будет о чем... Главное - необходимо величавую, положительную фигуру - антитезу Ростовщика, хлыстовского Саваофа, такую, чтобы право и власть имел сказать: «Победи себя и тогда победишь мир». Трудно это, ибо велики соблазны заблудшей душе, потерявшей в мире точку опоры, но победи и ощутишь в себе вселенскую радость жизни...

Да тут, пожалуй, одним романом не обойтись, тут на всю жизнь замысел. Если еще хватит жизни - то...

Оторвавшись от записей и справившись - как Любочка? - Федор Михайлович по сложившейся привычке бежал в кафе почитать газеты. Одна из московских корреспонденции особенно заинтересовала его:

«В Разумовском, в Петропавловской академии, найден убитым студент Иванов. Подробности злодейства страшны. Ноги опутаны башлыком, в который наложены кирпичи... Он был стипендиатом Академии; наибольшую часть денег отдавал своей матери и сестре». Постепенно начали поступать более зловещие подробности таинственного убийства: студент Сергей Нечаев по плану Бакунина, с которым он встречался в Женеве, организовал в Москве террористическую группу - «Комитет народной расправы» (эмблемой был выбран топор). Цель комитета - подготовка всенародного возмущения, политический переворот, превращение Российской империи в союз небольших вольных общин. Достоевский помнил выступление Бакунина с этой программой на заседании Лиги мира в 68-м году. Один из членов комитета, студент Иванов, не принимавший полностью бакунинско-нечаевской программы, решился на открытый спор с Нечаевым, за что и был тайно приговорен «к устранению»: его заманили в парк, зверски убили, а тело бросили в прорубь замерзшего пруда.

Немецкие газеты в эти дни также немало писали о «нигилистической революции» в России и ее женевском вожде - Михаиле Бакунине.

И это - социалисты? революционеры?38 - топор, кровь, смута... Обновить мир топором? Хороша же идея: рассчитывают поднять массы, а до народа-то, именно до народа, до его нужд и надежд, никакого ведь дела им и вовсе нет. Эти господа ни перед чем не остановятся: тут - нигилизм, фантастическая идея всеобщего отрицания, всеразрушения, а революция не смута, не отрицание, но обновление, возрождение, тут не топор, а воскрешающая мир идея нужна, чтоб за нее - не под страхом расправы, а свободным сердцем пошло человечество. Нет, нигилизм несет человечеству не обновление, но еще большее помрачение - тут бесовство, а не социализм.

Достоевский сознавал - нечаевское дело дает ему уже живой, рожденный самой действительностью, конкретный сюжет, в котором могут претвориться общие идеи его «Жития». Заносит в записную книжку первые наброски будущего романа, черты характеров главных героев, общий абрис их идей:

«...Просмотрели Россию. Особенность свою познать не можем и к Западу самостоятельно отнестись не умеем. Тут дело финальных результатов Петровской реформы... Является Студент (так он пока обозначает Нечаева, потом найдет для него имя: Петр Верховенский) - для прокламаций и троек. Перестроить мир... Шапошников (так назвал Иванова) горячо отвечает, что считает себя ничем не связанным. Студент подговаривает тройку убить Шапошникова. Убивают...» Вскоре Иванов-Шапошников обретает более точное имя - Шатов, Иван... Нет, он не из нигилистов - он уже новый человек, ощущающий свою связь с Россией народной, но он еще шаток в своих убеждениях. Достоевский решил сделать его выходцем из крепостных. Обрисовывается и фигура «отца» молодого нигилиста Петра Верховенского: современный нигилизм «детей» вырос из непонимания и отрицания чего бы то ни было положительного в России, а главное - из неверия «отцов» и ее народные силы, считал Достоевский, поэтому и потребовалась фигура старшего Верховенского - «для встречи двух поколений все одних и тех же нигилистов», - записывает он. Постепенно вырисовывается и общая задача романа: раскрыть важнейшие стороны современного нигилизма, чуждого и враждебного истинно социальному и социалистическому переустройству мира, как его понимал сам Достоевский. Да и не один он: даже и социалист Герцен не случайно же определил подобных деятелей женевской эмиграции «Собакевичами и Ноздревыми нигилизма» - Достоевский запомнил это место из «Былого и дум». А в недавней статье Герцен как бы даже и подталкивал Достоевского, не имея при этом, конечно, в виду именно его, но все-таки: «Наши Собакевичи нигилизма не составляют сильнейшего выражения устремлений молодого поколения, но представляют чересчурную крайность... Заносчивые юноши, о которых идет речь, заслуживают изучения, потому что и они выражают временный тип, переходную форму болезни нашего развития из прежнего застоя». Вскрыть, показать самый корень всех форм, всех проявлений этой болезни - бесовства, как окрестил ее Достоевский, - фанатической всеразрушительной идеи, прикрывающейся масками революционности, социализма, общечеловеческого блага, - эта задача стоит романа. Тут не готовность самопожертвования во имя оздоровления общества, напротив: способность и готовность пожертвовать хоть всем миром ради осуществления своих теорий. Тут будто бесы вошли в стадо свиней, как в одной из притч евангелиста Луки. Так наконец решил и назвать будущий роман - «Бесы».

Однако работа почему-то не спорилась, хотя, казалось бы, и материала достаточно, и творческий порыв не угасал - что-то не заладилось: Петр Верховенский, нечаевский тип, все-таки выходил фигурой скорее комической, памфлетной, мелким бесом; да и весь роман, казалось ему, слишком уж превращается в непосредственный, чуть не фельетонный отклик на злобу дня. Ему же мечталась трагедия, всемирное действо, мистерия, разыгравшаяся в России. Не хватало действительно центрального героя. Явно не хватало - главного беса, фигуры глубоко трагической, этакого демона - не романтического, но живого современника. И стал ему мало-помалу вырисовываться такой герой - тип действительно «великого грешника» с великим умом, жаждой подвига, но потерявшего точку отсчета добра и зла, а потому и готового на все: на любую, даже и самую чудовищную крайность.

«Итак, весь пафос романа в князе, - Достоевский решил назвать его Ставрогиным, - он герой. Все остальное движется вокруг него, как калейдоскоп...»

Теперь роман обрел уже более реальные очертания, так что вполне можно было подумать и о том, чтобы предложить его в журнал. В какой? Проблемы выбора не было: Достоевский и после «Идиота» все еще оставался в денежной зависимости от Каткова. Ему и отписал:

«Если Вы решите печатать мое сочинение, то мне кажется необходимо, чтоб я известил Вас предварительно, хотя бы в двух словах, об чем, собственно, будет идти дело.

Одним из числа крупнейших происшествий будет известное в Москве убийство Нечаевым Иванова. Спешу оговориться: ни Нечаева, ни Иванова, ни обстоятельств того убийства я не знал и совсем не знаю, кроме как из газет. Да если б и знал, то не стал копировать. Я только беру совершившийся факт. Моя фантазия может в высшей степени разниться с бывшей действительностью, и мой Петр Верховенский может нисколько не походить на Нечаева; но мне кажется, что в пораженном уме моем создалось то лицо, тот тип, который соответствует этому злодейству. Без сомнения, не бесполезно выставить такого человека, но он один не соблазнил бы меня. По-моему, эти жалкие уродства не стоят литературы. К собственному моему удивлению, это лицо наполовину выходит у меня комическим. И потому происшествие - только обстановка действий другого лица, которое действительно могло бы назваться главным лицом романа.

Это другое лицо (Николай Ставрогин) - тоже мрачное лицо, тоже злодей. Но мне кажется, что это лицо - трагическое. Я из сердца взял его. Конечно, это характер, редко являющийся во всей своей типичности, но это характер русский...

Мне очень долго не удавалось начало романа. Я переделывал несколько раз, по неделям останавливал работу. Я еще едва завязал интригу. Вообще боюсь, что многое мне не по моим силам. В первый раз, например, хочу прикоснуться к одному разряду лиц, еще мало тронутых литературой. Идеологом такого лица беру Тихона Задонского. С ним сопоставляю и свожу на время героя романа. Теперь о другом предмете. Мне совершенно нечем существовать, а у меня жена и ребенок... Я знаю, что я Вам должен очень много. Но на этом романе я сквитаюсь с редакцией. Теперь же прошу у Вас 500 рублей...»

Новый, 1871 год встретили с Анной Григорьевной у русского консула в Дрездене. Поговорили и о европейских событиях, тревожных, неизвестно еще чем грозящих будущему: с лета минувшего года Европа охвачена франко-прусской войной. Столица Франции осаждена войсками Бисмарка. В Париже восстание. Монархия свергнута. Власть в руках республиканцев. Над Парижем - красное знамя... Выборы в Совет Коммуны. Париж в огне...

Газеты обвиняют коммунаров в страшном вандализме, жестокостях, в развязывании гражданской войны перед лицом общего национального врага, с холодным любопытством наблюдающего за расколом в стане противника. Правительственные войска штурмуют оплот революционной Коммуны. Парижские улицы завалены трупами парижан, хотя прусские войска даром не тратят даже снарядов - выжидают. После недельных боев героическая Коммуна пала. Париж - в крови. Прусские газеты требуют разрушения столицы Франции, отторжения Эльзаса и Лотарингии. Франция раздавлена. Достоевский видел торжественное возвращение победителей - исполнителей воли железного Бисмарка...

Конечно, о Коммуне он мог знать только из газет, большей частью описывающих события превратно, сознательно передергивающих факты. Но следил он за этими событиями с замиранием сердца: а вдруг, вдруг победит народ? Да, он и теперь был врагом переворотов путем крови и насилия, но, как знать, может быть, весь этот ужас кровавого пожарища Парижа в конце концов будет искуплен торжеством Победы? Нет, позор и унижение Франции - вот итог: народ обескровлен, и все тяготы вновь взвалены на него, а власть по-прежнему у банкиров, у буржуа...

А тут еще Николай Николаевич Страхов подлил масла в огонь: «Что вы скажете о французских событиях? - спрашивает. - Вот вам и «охранитель» - тоже ведь, поди, сердце замирало: а вдруг?! - У нас, по обычаю, явилось много ярых приверженцев Коммуны. Как думаете? Не начинается ли новая эра? Не заря ли будущего дня?..»

Нет, отвечает Достоевский: в основе идеи Парижского восстания все та же старая фантазия о фаланстере, которым можно-де переродить мир, и не было здесь сказано истинно нового положительного слова. А потому «Пожар Парижа есть чудовищность», хотя многим кажется «красотою».

Нет, не мечом, но духом возродится мир, и Россия найдет в себе силы сказать миру это великое слово - Возрождение.

5 июля вечером они сели наконец в поезд Дрезден - Берлин. Из Берлина вел уже прямой путь в Россию. Когда же пересекли границу, одно только сознание, что они едут уже по родной земле, что там, за окном, на станциях - русские люди, одно это делало их счастливыми, и они шутили, смеялись, словно торопились на званый обед, и все спрашивали друг друга: неужели правда, неужели мы действительно наконец дома? автора Садовской Борис Александрович

КРАСОТА Меня зовете клекотом с горы вы, Широкие орлы, А снизу мне грозят обрывы Крутой скалы. Гляжу: подъемлется заоблачная груда, – Уступы снежных скал. – Я не ищу в спасенье чуда И не искал. Ты вознеслась на розовые скалы Под клик орлов святых, И ты влечешь меня в

Из книги А. С. Тер-Оганян: Жизнь, Судьба и контемпорари-арт автора Немиров Мирослав Маратович

«Красота» Понятие, никак не фигурирующее в актуальном искусстве - полностью отданное на откуп массовой культуре.Ну, разве что Кошляков, стыдясь и не произнося этого слова, не дай Бог, вслух, он на самом деле добивается в своих произведениях -Ну, может быть - варварской и

Из книги Оскар Уайльд, или Правда масок автора Ланглад Жак де

НЕСПАСАЮЩАЯ КРАСОТА Длинный шлейф сплетни тянулся за Оскаром Уайльдом при жизни, и даже посмертно сплетня не оставила его в покое.Стараниями врагов и просто жадной до пересудов черни имя Уайльда стало своего рода символом порочности. Преодолеть инерцию подобного

Из книги Москва-400. Воспоминания о Карибском кризисе автора Андреев Рудольф

Красота Сначала мы в палатках жили. Потом уже стали строить городок. У нас с собой разборные домики были привезены из Союза. Мы их сколачивали собственными силами. Сделали фундаменты.Но обустройство-то обустройством, а в первую очередь надо было орудийные дворики

Из книги Судьба по-русски автора Матвеев Евгений Семенович

Красота в аду То, о чем я хочу здесь рассказать, произошло со мной во время работы над фильмом «Любить по-русски-3». Наша киногруппа приехала в Калугу. Снимали мы эпизод около уличного кафе. Там сидела наша массовка, сидели и обычные посетители. Мы не вторгались в жизнь,

Из книги Секретные архивы ВЧК-ОГПУ автора Сопельняк Борис Николаевич

«НАС СПАСЕТ РУССКИЙ ФАШИЗМ!» Не удивляйтесь, но именно такой лозунг выдвинул в своей программе переустройства жизни в Советском Союзе Николай Зинин. Не забывайте, что Гитлер еще не пришел к власти, что о войне никто не думал, концлагерей не было, евреев не уничтожали, а

Из книги Листы дневника. Том 2 автора

"Сознание красоты спасет" В китайских дальневосточных городах расхаживают всякие мастера-починщики. Странным песенным складом несется по улицам: "платье починяйт!", "джонтики починяйт", "чайники починяйт" - чего только не починяют китайские хожалые мастера!Но вот, среди

Из книги Листы дневника. В трех томах. Том 3 автора Рерих Николай Константинович

Красота "А мы верим, что у искусства собственная, цельная, органическая жизнь и, следовательно, основные и неизменимые законы для этой жизни… Искусство есть такая же потребность для человека, как есть и пить. Потребность красоты и творчества, воплощающего ее, неразлучна с

Из книги Леди Ю автора Попов Дмитрий

Глава 16 «Бьюти» спасет мир В октябре 2001 года настало время вплотную заняться партийным строительством. Сперва был запущен пробный шар: лидер вошедшей в Форум национального спасения Украинской республиканской партии Левко Лукьяненко сообщил о результатах

Из книги Время Путина автора Медведев Рой Александрович

Спасет ли Китай мировую экономику? Глобализация экономики превратила Китай в центр производства потребительских товаров. Россия стала главным экспортером нефти и природного газа. Новый мировой порядок позволил США обеспечивать занятость своего населения прежде всего

Из книги Записки из рукава автора Вознесенская Юлия

Красота Ко мне является адвокат. Обрядили меня поверх серого больничного халата в черные зековские брюки необъятной ширины (пришлось завязать их узлом на талии), в серый клочковатый ватник и повели на другой конец тюремного двора, в женский корпус - в нем размещаются

Из книги ДОЧЬ автора Толстая Александра Львовна

СКРЫТАЯ КРАСОТА Мне трудно было поверить, что он работает на писчебумажной фабрике. Станки, деловой кабинет или контора, писчая бумага мало вязались в моем представлении о нем. Я не встречала ни одного японца, который казался бы мне более японским, не только не зараженным

Из книги Мои Великие старухи автора Медведев Феликс Николаевич

«Не понимаю слов Достоевского, что красота спасет мир» – Выходит, слова Достоевского о том, что красота спасет мир, по-вашему, слишком сильно сказаны?– Для меня это трудно понять, я не понимаю смысла этих слов.– Вы любите Достоевского?– Да, очень! Достоевского и

Из книги Рома едет. Вокруг света без гроша в кармане автора Свечников Роман

Красота по-монгольски Мотор глохнет посреди заснеженной степи.– Коза драная! Два километра не дотянула, тварь! – выпаливает водитель “скании”. В тягаче закончилось топливо.Он выскакивает из кабины, хватает ведро и сливает несколько литров соляры из тридцатитонной

Федор Достоевский видел разницу между внешним видом и внутренним миром

«Красота спасет мир»… Высказывание, приписываемое Федору Достоевскому, цитируется нами направо и налево - как обнадеживающее, как утешительное, просто как констатация факта. Каждый может считать себя «экспертом» в этой области, каждый, соответственно, не преминет высказать собственную точку зрения и привести ряд вполне убедительных доказательств. При этом взгляды настолько различны, что порой доходит до нелепого. Профессор Игорь Волгин («Колеблясь над бездной») даже описывает случай, когда к победительнице очередного конкурса красоты обратились с тем же вопросом…

…Мол, как она понимает «высказывание Достоевского». Вообразите, каков был ответ: красавица взглянула с высоты птичьего полета на свои ноги и промолвила, что ими и собирается спасать всех желающих...

Начнем с того, что высказывание в привычном виде - то есть «красота спасет мир» - у Достоевского приводится иронично (почти издевательски) в реплике Ипполита, обращенной к князю Мышкину («Идиот», Ч. 3, гл. V).

В том же романе есть фраза «мир спасет красота» - разница, на первый взгляд, не принципиальная. Эти слова произносит Аглая Епанчина и произносит их, так сказать, в списке запрещенных тем: «Слушайте, раз навсегда, - не вытерпела наконец Аглая, - если вы заговорите о чем-нибудь вроде смертной казни, или об экономическом состоянии России, или о том, что «мир спасет красота», то… я, конечно, порадуюсь и посмеюсь очень, но… предупреждаю вас заранее: не кажитесь мне потом на глаза!» («Идиот», Ч. 4, гл. VI). Даже если предположить, что для Аглаи эти темы носят какой-то сокровенный характер, и именно поэтому говорить о красоте она не хочет, то согласитесь: предположить, что Достоевский отождествлял себя с Аглаей Епанчиной, как-то не получается.


Красота одна на всех…


Посмотрим, какие представления о красоте и ее силе Достоевский определил для других своих героев. Со слов Мити Карамазова складывается едва ли не обратная картина: «Красота - это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая, и определить нельзя потому, что Бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут… Иной высший даже сердцем человек и с умом высоким, начинает с идеала Мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала Мадонны, и горит от него сердце его и воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы… Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой. В содоме ли красота?.. Ужасно то, что красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы - сердца людей» («Братья Карамазовы», Кн.3, гл. III). В современной литературе и печати чаще всего цитируются лишь последние слова - о битве за человека. Между тем, размышления героя о красоте содомской и красоте вышней - это ключик к пониманию проблемы.

Как видно, противоречия здесь нет. Получается, что Достоевский совершенно четко разделяет красоту на высокую и низменную, то есть горнюю и земную. Человек соединяет в себе две эти противоположности, и в этом - опасность и ужас красоты. Часто земная красота, лишенная духовного начала, принимается за красоту истинную. Она несет в себе гибель, ведь в лучшем случае - она лишь отблеск горней красоты, а в худшем - от дьявола.

Вспомните слова Аглаи Епанчиной, когда она смотрит на портрет Настасьи Филипповны: «Такая красота - сила… с этакою красотой можно мир перевернуть!» («Идиот», Ч. 1, гл. VII) И что же, мир перевернулся? Князь Мышкин сходит с ума, Рогожин гибнет - нравственно и физически, сама Настасья Филипповна мертва, и тело ее - пристанище для мухи (любопытнейшая деталь!). Кого спасла такая красота и кого сделала счастливым?


Такая разная оценка…


В то же время Достоевский дает ясное указание на то, что для него истинная красота: «Мир станет красота Христова» («Бесы». Подготовительные материалы. Заметки. Характеристики. Планы сюжета. Диалоги. Июнь 1870 года. Продолжение фантастических страниц). Горняя красота есть красота Христа, Сын Божий отождествляется с красотой, подобно тому, как отождествляется со светом и истиной. Эта мысль часто встречается в учениях православных святых отцов. Скорее всего, от них Достоевский воспринял эту идею. В «Записной тетради 1876-1877 годов», то есть десятью годами раньше «Идиота», он писал: «Христос - 1) красота, 2) нет лучше, 3) если так, то чудо, вот и вся вера…» (ЗТ-2, апрель 1876 года). Истинная красота в его понимании тождественна Богу. Другими словами, сказать «мир спасет красота» - все равно что сказать: «Христос есть Спаситель мира».

Но заблуждение состоит не только в вольном контексте цитирования, но и в формулировке. По поводу истины о спасительной красоте философ-мыслитель Николай Лосский заметил: «Красота спасет мир» - эта мысль принадлежит не только князю Мышкину («Идиот»), но и самому Достоевскому». Видимо, с его легкой руки (точнее - пера) именно такая формулировка разлетелась по свету. Но как бы то ни было, Лосский также имеет в виду отнюдь не внешние формы. И если кто-то всерьез верит, что худосочный эталон на длинных ногах может спасти мир, то это не имеет ничего общего с глубоким нравственным контекстом романов-притч Достоевского…

Алла МИТРОФАНОВА, интернет-сайт «Умницы и умники»