Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

Макияж. Уход за волосами. Уход за кожей

» » Мировое значение русской классической литературы. Мировое значение и национальное своеобразие русской литературы XIX века

Мировое значение русской классической литературы. Мировое значение и национальное своеобразие русской литературы XIX века

Расцвет русской классики в XIX в. многие зарубежные исследователи называют «золотым веком», своеобразным Ренессансом, последним и «самым великим из всех даже по сравнению с итальянским, немецким и французским Ренессансом» (Дж. Маккэйл). Другой английский критик М. Марри также замечал: «Могучее вдохновение, которое так странно и величественно исходило от старых поэтов английского возрождения, вновь возникает в современных русских романах».

В настоящее время факт универсального значения русской литературы не только общепризнан, но является объектом пристального изучения как отечественных, так и зарубежных исследователей. И многие критики в самых различных странах, анализируя те или иные явления современной литературной действительности, неизменно обращаются к произведениям русской классики как к недосягаемым эталонам в художественной сфере.

Замечательную оценку высоких достижений русской классической литературы мы находим у М. Горького. «Наша литература- наша гордость, лучшее, что создано нами как нацией»,- заявлял он. Ту же мысль о замечательном расцвете русской литературы и русского искусства XIX в. Горький развивает в следующих словах: «Гигант Пушкин - величайшая гордость наша и самое полное выражение духовных сил России, а рядом с ним волшебный Глинка и прекрасный Брюллов, беспощадный к себе и людям Гоголь, тоскующий Лермонтов, грустный Тургенев, гневный Некрасов, великий бунтовщик Толстой; Крамской, Репин, неподражаемый Мусоргский... Достоевский и, наконец, великий лирик Чайковский и чародей языка Островский, непохожие друг на друга, как это может быть только у нас на Руси... Всё это грандиозное создано Русью менее чем в сотню лет. Радостно, до безумной гордости волнует не только обилие талантов, рождённых Россией в XIX веке, но и поражающее разнообразие их, разнообразие, которому историки нашего искусства не отдают должного внимания».

Глубокая идейность и прогрессивность русской литературы определялись её неизменной связью с освободительной борьбой народа. Передовая русская литература всегда отличалась демократизмом, выросшим на почве борьбы с самодержавно-крепостническим режимом.

Особо нужно отметить огромную руководящую роль в русской литературе революционно-демократической критики. И Белинский, и Чернышевский, и Добролюбов безошибочно вели русскую литературу вперёд, указывали писателям их гражданский долг и общественный путь, требовали от них прямой и честной постановки социальных вопросов, призывали к защите народных масс.

С гордостью следует указать на то, как твёрдо и последовательно революционные демократы отстаивали и разъясняли самобытность и величие исторического пути России и её культуры.

Такой же быстрый и глубокий отклик на события русской жизни мы видим в творчестве и Лермонтова, и Некрасова, и Тургенева, и всех лучших писателей XIX в. Особенно показательно в этом отношении творчество И. С. Тургенева - писателя, по своим политическим воззрениям стоявшего, казалось бы, далеко от революционно-демократической мысли. Но какой чуткий отклик на общественные настроения России в 40- 70-х годах мы находим у автора «Записок охотника», романов «Рудин», «Накануне», «Отцы и дети», «Новь»!

Изображая русскую жизнь, наши писатели, таким образом, вносили в литературу утверждающее начало. Но мечта писателя о более совершенном устройстве общества может раскрываться не только прямо, но и через изображение отрицательных явлений, отклоняющихся от нормы. Отсюда - критическое изображение жизни русскими писателями, обилие отрицательных типов в русской литературе, страстное обличение самых разнообразных недостатков русской действительности. Это была форма протеста против жизненных уродств, своеобразное устремление вперёд, в будущее.

Чехов, Л. Толстой, Горький - вот три замечательные фигуры русских писателей, стоящих на грани двух столетий - XIX и XX. Имена Л. Толстого и Чехова знаменуют конец русской литературы XIX в., имя Горького - начало новой, социалистической пролетарской литературы. Говорить о творчестве Горького - это значит говорить о новом этапе русской литературы - об этапе социалистического реализма.

Роль русской классической литературы в общемировом литературном процессе на рубеже XIX и ХХ вв. не в последнюю очередь определяется тем, что она способствовала преодолению многими талантливыми художниками крайностей натурализма.

К концу XIX века русская литература обретает мировую известность и признание. По словам австрийского писателя Стефана Цвейга, в ней видят пророчество "о новом человеке и его рождении из лона русской души". Секрет успеха русской классики состоит по сути в том, что она преодолевает ограниченные горизонты западноевропейского гуманизма, в котором, начиная с эпохи Возрождения, человек осознал себя венцом природы и целью творения, присвоив себе божественные функции. На раннем этапе гуманистическое сознание сыграло свою прогрессивную роль. Оно способствовало раскрепощению творческих сил человеческой личности и породило "титанов Возрождения". Но постепенно возрожденческий гуманизм стал обнаруживать существенный изъян. Обожествление свободной человеческой личности вело к торжеству индивидуализма. Раскрепощались не только созидательные, но и разрушительные инстинкты человеческой природы. "Люди совершали самые дикие преступления и ни в коей мере в них не каялись и поступали они так потому, что последним критерием для человеческого поведения считалась тогда сама же изолированно чувствовавшая себя -личность",- замечал известный русский ученый А. Ф. Лосœев в труде "Эстетика Возрождения".

Русская классическая литература утверждала в европейском сознании идею нового человека и новой человечности. А. Н. Островский еще на заре 60-х годов отметил самую существенную особенность русского художественного сознания: "...В иностранных литературах (как нам кажется) произведения, узаконивающие оригинальность типа, то есть личность, стоят всœегда на первом плане, а карающие личность - на втором плане и часто в тени; а у нас в России наоборот. Отличительная черта русского народа, отвращение от всœего резко определившегося, от всœего специального, личного, эгоистически отторгшегося от общечеловечес-кого, кладет и на художество особый характер; назовем его характером обличительным. Чем произведение изящнее, чем оно народнее, тем больше в нем этого обличительного элемента".

Жизнь личная, обособленная от жизни народной, с точки зрения русского писателя, чрезвычайно ограниченна и скудна. "Солдатом быть, просто солдатом",- решает Пьер Безухов, ощущая в душе своей "скрытую теплоту патриотизма", которая объединяет русских людей в минуту трагического испытания и сливает капли человеческих индивидуальностей в живой действующий коллектив, в одухотворенное целое, укрупняющее и укрепляющее каждого, кто приобщен к нему.

И наоборот. Всякое стремление обособиться от народной жизни, всякие попытки индивидуалистического самоограничения воспринимаются русским писателœем как драматические, угрожающие человеческой личности внутренним распадом. Достоевский показывает, какой катастрофой оборачивается для человека фанатическая сосредоточенность на идее, далекой от народных нравственных идеалов, враждебной им. Мы видим, как скудеет душа Раскольникова, всœе более замыкающаяся в себе, в тесные пределы своей идейной "арифметики", как теряются одна за другой живительные связи с окружающими людьми, как разрушается в сознании героя главное ядро человеческой общности - семейные чувства. "Тюрьмой" и "гробом" становится для Раскольникова его собственная душа, похожая на усыпальницу. Неспроста возникает в романе параллель со смертью и воскрешением евангельского Лазаря из Вифании. Только самоотверженная любовь Сонечки Мармеладовой пробивает брешь в скорлупе раскольниковского одиночества, воскрешает его умирающее "я" к новой жизни, к новому рождению.

Τᴀᴋᴎᴍ ᴏϬᴩᴀᴈᴏᴍ, понимание личности в русской классической литературе второй половины XIX века выходило за пределы ограниченных буржуазных представлений о ценности индивида. В "Преступлении и наказании" Достоевского опровергалась арифметически однолинœейная альтернатива, провозглашенная в серединœе XIX века немецким философом Максом Штирнером: "Победить или покориться - таковы два мыслимых исхода борьбы. Победитель становится властелином, а побежденный превращается в подвластного; первый осуществляет идею величества и "права суверенитета", а второй почтительно и верноподданно выполняет "обязанности подданства". Проходя через искушение индивидуалистическим своеволием, герои Достоевского приходят к открытию, что "самовольное, совершенно сознательное и никем не принужденное самопожертвование всœего себя в пользу всœех есть... признак высочайшего развития личности, высочайшего ее могущества, высочайшего самообладания, высочайшей свободы собственной воли" (Достоевский Ф. М. "Зимние заметки о летних впечатлениях"). В поисках "нового человека" русская литература проявляла повышенный интерес к патриархальному миру с присущими ему формами общинной жизни, в которых человеческая личность почти полностью растворена. Поэтизация патриархальных форм общности встречается у Гончарова в "Обломове" и "Обрыве", у Толстого в "Казаках" и "Войне и мире", у Достоевского в финале "Преступления и наказания". Но эта поэтизация не исключала и критического отношения к патриархальности со стороны всœех русских писателœей второй половины XIX века. Их вдохновлял идеал "третьего пути", снимающего противоречия между элементарным патриархальным общежитием и эгоистическим обособлением, где высокоразвитая личность оставалась предоставленной сама себе. Художественная мысль Гончарова в "Обломове" в равной мере остро ощущает ограниченность "обломовского" и "штольцевского" существования и устремляется к гармонии, преодолевающей крайности двух противоположных жизненных укладов. Поэтизируя "мир" казачьей общины с его природными ритмами в повести "Казаки", Толстой признает за Олениным, а потом, в эпилоге "Войны и мира", и за Пьером Безуховым высокую правду нравственных исканий, раздумий о смысле жизни, о человеческой душе, свойственных развитому интеллекту. Изображение судьбы человеческой в диалектическом единстве с судьбою народной никогда не оборачивалось в русской литературе принижением личного начала, культом малого в человеке. Наоборот. Именно на высшей стадии своего духовного развития герои "Войны и мира" приходят к правде жизни "миром". Русская литература очень недоверчиво относилась к человеку "касты", "сословия", той или инœей социальной раковины. Настойчивое стремление воссоздать полную картину связей героя с миром, конечно, заставляло писателœей показывать жизнь человека и в малом кругу его общений, в теплых узах семейного родства, дружеского братства, сословной среды. Русский писатель был очень чуток к духовному сиротству, а к так называемой "ложной общности" - к казенному, формальному объединœению людей, к толпе, охваченной разрушительными инстинктами,- он был непримирим. "Скрытая теплота патриотизма" Толстого, сплотившая группу солдат и командиров на батарее Раевского, удерживает в себе и то чувство "семейственности", ĸᴏᴛᴏᴩᴏᴇ в мирной жизни свято хранили Ростовы. Но с малого начинался отсчет большого. Поэтизируя "мысль семейную", русский писатель шел далее: "родственность", "сыновство", "отцовство" в его представлениях расширялись, из первоначальных клеточек человеческого общежития вырастали коллективные миры, обнимающие собою народ, нацию, человечество.

Крестьянская семья в поэме Некрасова "Мороз, Красный нос" - частица всœероссийского мира: мысль о Дарье переходит в думу о величавой славянке, усопший Прокл подобен русскому богатырю Микуле Селяниновичу. Да и событие, случившееся в крестьянской семье,- смерть кормильца - как в капле воды отражает не вековые даже, а тысячелœетние беды русских матерей, жен и невест. Сквозь крестьянский быт проступает бытие, многовековая история. Стихии жизни взаимопроникаемы, "всœе как океан, всœе течет и соприкасается,- говорит Достоевский устами старца Зосимы,- в одном месте тронешь - в другом конце мира отдается". Французский критик Мелькиор де Вогюэ, к примеру, писал о Толстом: "...мы хотим, чтобы романист произвел отбор, чтобы он выделил человека или факт из хаоса существ и вещей и изучил избранный им предмет изолированно от других. А русский, охваченный чувством взаимозависимости явлений, не решается разрывать бесчисленные нити, связующие человека, поступок, мысль,- с общим ходом мироздания; он никогда не забывает, что всœе обусловлено всœем".

Широта связей русского героя с миром выходила за пределы узко понимаемого времени и пространства. Мир воспринимался не как самодовлеющая, отрезанная от прошлого жизнь сегодняшнего дня, а как преходящее мгновение, обремененное прошлым и устремленное в будущее. Отсюда - тургеневская мысль о власти прошлого над настоящим в "Дворянском гнезде", "Отцах и детях", а также часто повторяющийся мотив безмолвного участия мертвых в делах живых. Отсюда же - апелляция к культурно-историческому опыту в освещении характера литературного героя. Тип Обломова, к примеру, уходит своими корнями в глубину веков. Этот дворянин, обломовская лень которого порождена услугами трехсот Захаров, некоторыми особенностями своего характера связан с былинным богатырем Ильей Муромцем, с мудрым сказочным простаком Емелœей и одновременно в нем есть что-то от Гамлета и печально смешного Дон Кихота. Герои Достоевского тоже хранят напряженные связи с мировым духовным опытом: над образом Раскольникова витают тени Наполеона и мессии, за фигурой князя Мышкина угадывается лик Христа.

Русский реализм середины XIX века, не теряя своей социальной остроты, выходит к вопросам философским, ставит вечные проблемы человеческого существования. Салтыков-Щедрин так определил, к примеру, пафос творчества Достоевского: "По глубинœе замысла, по ширинœе задач нравственного мира, разрабатываемых им, данный писатель... не только признает законность тех интересов, которые волнуют современное общество, но даже идет далее, вступает в область предвидений и предчувствий, которые составляют цель не непосредственных, а отдаленнейших исканий человечества. Укажем хотя на попытку изобразить тип человека, достигшего полного нравственного и духовного равновесия, положенную в основание романа "Идиот",- и, конечно, этого будет достаточно, чтобы согласиться, что это такая задача, перед которою бледнеют всœевозможные вопросы о женском труде, о распределœении ценностей, о свободе мысли и т. п. Это, так сказать, конечная цель, в виду которой даже самые радикальные разрешения всœех остальных вопросов, интересующих общество, кажутся лишь промежуточными станциями".

Поиски русскими писателями второй половины XIX века "мировой гармонии" приводили к непримиримому столкновению с несовершенством окружающей действительности, причем несовершенство это осознавалось не только в социальных отношениях между людьми, но и в дисгармоничности самой человеческой природы, облекающей каждое индивидуально неповторимое явление, каждую личность на неумолимую смерть. Достоевский утверждал, что "человек на земле - существо только развивающееся, следовательно, не оконченное, а переходное".

Эти вопросы остро переживали герои Достоевского, Тургенева, Толстого. Пьер Безухов говорит, что жизнь может иметь смысл лишь в том случае, в случае если данный смысл не отрицается, не погашается смертью: "Ежели я вижу, ясно вижу эту лестницу, которая ведет от растения к человеку... отчего же я предположу, что эта лестница... прерывается мною, а не ведет дальше и дальше до высших существ. Я чувствую, что я не только не могу исчезнуть, как ничто не исчезает в мире, но что я всœегда буду и всœегда был".

"Ненавидеть! - восклицает Евгений Базаров.- Да вот, к примеру, ты сегодня сказал, проходя мимо избы нашего старосты Филиппа,- она такая славная, белая,- вот, сказал ты, Россия тогда достигнет совершенства, когда у последнего мужика будет такое же помещение, и всякий из нас должен этому способствовать... А я и возненавидел этого последнего мужика, Филиппа или Сидора, для которого я должен из кожи лезть и который мне даже спасибо не скажет... да и на что мне его спасибо? Ну, будет он жить в белой избе, а из меня лопух расти будет; ну, а дальше?"

Вопрос о смысле человеческого существования здесь поставлен с предельной остротой: речь идет о трагической сущности человеческой идеи прогресса, о цене, которой она окупается. Кто оправдает бесчисленные жертвы, которых требует вера во благо грядущих поколений? Да и смогут ли цвести и блаженствовать будущие поколения, предав забвению то, какой ценой достигнуто их материальное благоденствие? Базаровские сомнения содержат в себе проблемы, над которыми будут биться герои Достоевского от Раскольникова до Ивана Карамазова. И тот идеал "мировой гармонии", к которому идет Достоевский, включает в свой состав не только идею социалистического братства, но и надежду на перерождение самой природы человеческой вплоть до упований на будущую вечную жизнь и всœеобщее воскресение.

Русский герой часто пренебрегает личными благами и удобствами, стыдится своего благополучия, в случае если оно вдруг приходит к нему, и предпочитает самоограничение и внутреннюю сдержанность. Так его личность отвечает на острое сознание несовершенства социальных отношений между людьми, несовершенства человеческой природы, коренных основ бытия. Он отрицает возможность счастья, купленного ценой забвения ушедших поколений, забвения отцов, дедов и прадедов, он считает такое самодовольное счастье недостойным чуткого, совестливого человека.

Русская классическая литература ощутила тревогу за судьбы человечества на том этапе его истории, когда, на попрании великих религиозных истин, возникла фанатическая вера в науку, в абсолютную ее безупречность, когда радикально настроенным мыслителям революционно-просветительского толка показалось, что силою разума можно разом устранить общественное несовершенство. Всеми средствами наша классическая литература стремилась удержать данный назревавший, необузданный порыв. Вспомним Платона Каратаева у Толстого, Сонечку Мармеладову, Алешу Карамазова и старца Зосиму у Достоевского. Вспомним насто-роженное отношение русских писателœей к деятельному человеку. Не предчувствие ли опасности самообожествленного человеческого разума заставляло Гончарова заклеймить Штольца и едва ли не на пьедестал возвести "ленивого" Обломова?

Тургенев в своем Базарове, Достоевский в своем Раскольникове, Толстой в Наполеоне не по той ли причинœе сосредоточили внимание на трагизме смелого новатора, безоглядного радикала, способного подрубить живое дерево национальной культуры, порвать связь времен? И даже Салтыков-Щедрин в финале "Истории одного города" предупреждал устами самодержца Угрюм-Бурчеева: "Придет некто, кто будет страшнее меня!" А в 90-е годы Чехов не уставал предупреждать российского интеллигента: "Никто не знает настоящей правды".

Но к предупреждениям русской классической литературы деятельный век войн, революций и глобальных социальных потрясений оказался не очень чутким. России суждено было пройти через этап обожествления конечных человеческих истин, через благородную в своих намерениях, но жутко кровавую в исполнении веру в революционно-преобразующий разум, способный создать рай на грешной земле.

Уроки классики были полностью преданы забвению. Напряженный духовный труд Толстого и Достоевского был презрительно заклеймен как "юродство во Христе" или как реакционная "достоевщина". Но именно Достоевский в финале "Преступления и наказания", в пророческом сне Раскольникова, предугадал надвигающийся кризис возрожденческого гуманизма, кризис европейской цивилизации, обожествившей на исходе XIX века самое себя, решившей взять разом "весь капитал" и уж никак не желавшей "ждать милостей от природы".

В. С. Соловьев в. статьях, посвященных памяти Достоевского, сформулировал истины, к открытию которых пришла вместе с творцом "Преступления и наказания" русская классическая литература. Она показала прежде всœего, что "отдельные лица, хотя бы и лучшие люди, не имеют право насиловать общество во имя своего личного превосходства". Она показала также, что "общественная правда не выдумывается отдельными умами, а коренится во всœенародных чувствах".

Глубочайшая народность русской классической литературы заключалась и в особом взгляде на жизнь народа, в особом отношении ее к мысли народной. Русские писатели второй половины XIX века, выступая против самообожествления народных масс. Οʜᴎ отличали народ как целостное единство людей, одухотворенное высшим светом простоты, добра и правды, от человеческой толпы, охваченной настроениями группового эгоизма. Особенно ясно это противостояние народа и толпы показал Толстой в романе-эпопее "Война и мир".

Уроки русской классической литературы и до сих пор еще не усвоены и даже не поняты вполне, мы еще только пробиваемся к их постижению, проходя через горький опыт исторических потрясений XX века. И в данном смысле русская классика всœе еще остается впереди, а не позади нас.

Мировое значение русской литературы 19 века - понятие и виды. Классификация и особенности категории "Мировое значение русской литературы 19 века" 2017, 2018.

Юрий СОХРЯКОВ

О мировом значении русской классической литературы XIX века

И если мы пройдем мыслью от Пушкина к Лермонтову, Гоголю,
Тютчеву, Л. Н. Толстому, Достоевскому, Тургеневу, Лескову, Чехову,
то мы увидим гениальное цветение русского духа из корней Православия.

В наши дни вряд ли можно представить картину общемирового литературного процесса во всей полноте вне осмысления той роли, которую сыграла русская классическая литература XIX столетия. Интерес к ней во всем мире предопределен, с одной стороны, всем ходом духовного и эстетического развития XX века, а с другой ― высоким уровнем русского реализма, создавшего художественные ценности мирового значения.

Расцвет русской классики в XIX в. многие зарубежные исследователи называют «золотым веком», своеобразным Ренессансом, последним и «са­мым великим из всех даже по сравнению с итальянским, немецким и фран­цузским Ренессансом» (Дж. Маккэйл). Другой английский критик М. Марри также замечал: «Могучее вдохновение, которое так странно и величественно исходило от старых поэтов английского возрождения, вновь возникает в современных русских романах».

В настоящее время факт универсального значения русской литературы не только общепризнан, но является объектом пристального изучения как отечественных, так и зарубежных исследователей. И многие критики в самых различных странах, анализируя те или иные явления современной литературной действительности, неизменно обращаются к произведениям русской классики как к недосягаемым эталонам в художественной сфере.

В Европе уже в 70-х годах прошлого века обратили внимание на своеобразие и глубину русской литературы, отразившей духовный и нравственный опыт своего народа и поднявшей искусство романа, новеллы, драмы на новую высоту, «русский роман очаровывает "дыханием жизни", искренностью и состраданием, ― утверждал видный французский литерату­ровед прошлого века Э. М. де Вогюэ. ― Молодежь находит в нем интеллек­туальную пищу, которой она страстно жаждет и которой ей не может пред­ложить наша изысканная литература. Я убежден, что влияние великих рус­ских писателей будет благотворным для нашего истощенного искусства».

Слова французского исследователя оказались пророческими, и нынче стала уже общим местом мысль о том, что русский реализм оказал значительное воздействие на современную западную литературу. «Было бы абсурдным отрицать, ― замечает американский критик Д. Дэви в преди­словии к книге "Русская литература и современный английский роман", ― что русские романисты оказали могучее воздействие на действительно серьезных английских и американских прозаиков... По многим причинам воздействие это никогда не было формальным. Подлинный способ анализа истории русского романа в английских переводах и истории того, как в англосаксонском мире реагировали на русский роман, ― это исследование ответа на вызов, брошенный англо-американской культуре русским романом».

В чем же заключался вызов? Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо вспомнить, что в последние десятилетия прошлого века характерной особенностью культурной жизни Запада был расцвет эстетских, натура­листических и декадентских тенденций, проявлявшихся не только в литера­туре, но и в других сферах искусства. В этой атмосфере обращение к русской классике не было лишь данью эстетической «экзотике».

Вспыхнувший в последние десятилетия XIX века интерес к русской литературе знаменовал собой начало всеобщего увлечения русским балетом, музыкой, живописью. Это увлечение происходило в таких интенсивных формах, что западные исследователи заговорили о «русской моде», «русской лихорадке» и пр. Возникновение «русской моды», по словам английского критика Г. Фелпса, относится к 1912 году, когда К. Гарнетт опубликовала свой перевод «Братьев Карамазовых»: «Принято считать, что эта дата означает подлинное начало русского романа в Англии».

Другой английский литературовед, Ф. Хеммингс, не без юмора замечает, что настоящее «вторжение» русских во Францию «произошло не в 1814 году, а 70 лет спустя». Это «вторжение», по словам критика, было «бескровным и осуществлялось посредством печатных страниц, которые восстанавливали определенные эстетические идеалы, увядшие в изгнании, и которые установили на короткое время компромиссный мир в бурлящем водовороте парижской литературной жизни».

Говоря о роли русской классики в развитии критического реализма в литературе США, французский исследователь Р. Мишо подчеркивает, что современный роман в США не мог стать тем, что он есть, без Достоевского, Толстого и Чехова. О пристальном внимании к творчеству Пушкина, Тол­стого, Достоевского и Маяковского, Есенина, Булгакова писал и амери­канский критик И. Уайл: «Ни одна другая страна не располагает литера­турой, которая бы пользовалась среди американских интеллектуалов более высокой репутацией, чем русская и советская литература».

Трудно найти в XX веке крупного художника, который бы не отдал дань почтения и признательности русской классике. «Я не знал ни слова по-русски, и немецкие переводы, в которых я в молодости читал великих русских авторов XIX века, были очень слабы, ― признавался Т. Манн. ― Однако это чтение я должен причислить к самым большим событиям в моем образовании». Среди всей современной иностранной литературы нет такой, которая оказала бы на японских писателей и читательские слои большее влияние, чем русская, ― говорил другой классик XX века, Акутагава Рюноске, считавший толстовских Наташу и Соню своими сестрами. «Даже моло­дежь, не знакомая с японской классикой, знает произведения Толстого Достоевского, Тургенева, Чехова. Из одного этого ясно, насколько нам. японцам, близка Россия». Другой видный японский писатель, Кэндзабуро Оэ, вспоминал: «Если же говорить о моем писательском пути, то можно сказать, что я учился методу отображения жизни, проникновению во внутренний мир человека у Толстого и Достоевского. "Братьев Карама­зовых" я читал двенадцать раз, примерно столько же "Войну и мир", неоднократно перечитывал "Анну Каренину"».

Известный чилийский поэт Пабло Неруда с русской классикой познакомился благодаря своей духовной и литературной наставнице поэтессе Габриэле Мистраль. Позже вспоминая об этом, он писал: «Я бывал у нее очень редко. Но каждый раз уходил с несколькими подаренными книгами. Это всегда были русские романы, которые она считала самым выдающимся явлением в мировой литературе. Могу сказать, что Габриэла открыла для меня серьезный и страшный мир, показанный русскими писателями, и что Толстой, Достоевский, Чехов стали моим самым большим пристрастием. Я и сейчас не расстаюсь с ними».

Знакомство с творчеством Пушкина, Толстого, Достоевского. Гоголя. Чехова. Лескова, Тургенева, ― признается современный итальянский рома­нист Луиджя Малерба, ― непременный этап «в развитии каждого культурного человека на Западе. Некоторые ваши книги, особенно такие, как "Записки из подполья" Достоевского, сыграли определенную роль в становлении современной прозы, в разрыве с удобными психологическими условиями основы которых были заложены романом XIX века... Вся западная культура в долгу перед вашей страной».

Таких высказываний можно привести бесчисленное количество. Важ­но при этом, что воздействие, оказываемое на самых различных писателей русской литературой, - это сложный творческий процесс, не сводимый к механическому, одностороннему влиянию, ибо любое литературное взаи­модействие есть диалектически взаимосвязанный процесс, обусловленный внутренними эстетическими потребностями, а также индивидуальными склонностями того или иного художника.

В свое время Достоевский на вопрос «Кого вы ставите выше: Бальзака или себя?» ответил: «Каждый из нас дорог только в той мере, в какой он принес в литературу что-нибудь свое, что-нибудь оригинальное». В этих словах затронута суть творческих взаимоотношений, на основе которых складывается мировой литературный процесс. Каждая из национальных литератур вносит в этот процесс то, что отсутствует в других литературах мира или имеется там в недостаточно развитом виде. Размышляя над процессом литературных взаимосвязей, Лев Толстой в свое время заметил: «Я думаю, что каждый народ употребляет различные приемы для выражения в искусстве общего идеала и что благодаря именно этому мы испытываем особое наслаждение, вновь находя наш идеал выраженным новым неожиданным образом. Французское искусство произвело на меня в свое время это самое впечатление открытия, когда я впервые прочел Альфреда де Виньи, Стендаля, Виктора Гюго и особенно Руссо».

В сущности, здесь Толстой вплотную подошел к вопросу о соотно­шении национального и общечеловеческого в искусстве ― вопросу, который в настоящее время приобрел особую актуальность в связи с возрастанием социальных, политических, экономических и культурных контактов между нациями и народами. Национально-специфическое, самобытное, являясь формой выражения общечеловеческого, способствует всестороннему раз­витию и обогащению наций, духовному расцвету человечества. Полноцен­ное развитие нации невозможно вне взаимного сотрудничества и уважения духовных и культурных ценностей, созданных другими народами. Нет, тогда только человечество и будет жить полной жизнью, ― утверждал Ф М. Достоевский, ― когда всякий народ разовьется на своих началах и принесет от себя в общую сумму жизни какую-нибудь особенно развитую сторону... Ведь тогда только и можем мы хлопотать об общечеловеческом, когда разовьем в себе национальное».

Поэтому разговор о той роли, которую сыграла Россия в духовной и эстетической жизни Запада, отнюдь не означает националистического пренебрежения к достижениям других народов.

Важно и другое. Восприятие и усвоение творческого наследия русских классиков за рубежом происходит сложными, нередко парадоксальными путями. По словам английского критика Г. Фелпса, одной из причин непонимания и непопулярности Достоевского в европейских странах прошлого века была негативная оценка русского писателя, данная Э. М. де Вогюэ. Романический метод Достоевского, по словам критика, был «решительно неприемлем для тех, кто привык к традиционным формам английского романа прошлого столетия». Однако возникает вопрос: почему в 20-е годы XX столетия это непонимание сменяется культом Достоевского, культом, трансформирующимся, по словам того же Фелпса, в «истерию»? Как повлияла первая мировая война на сознание европейцев и американцев, которые стали считать Достоевского одним из самых близких им современных художников? В чем механизм взаимосвязи между социально-историческими катаклизмами, происшедшими в Европе в первые десятилетия XX века, и проблематикой романов Достоевского?

Примечательно, что культ Достоевского начинается в Европе и США после длительного увлечения творчеством Тургенева и Толстого. Любопыт­но и другое: в самое последнее время за рубежом вспыхивает интерес к творчеству Гоголя. Вновь возникает вопрос: почему именно в такой после­довательности происходит восприятие русских классиков? Почему сначала Тургенев и Толстой, а не Пушкин и Гоголь?

Своеобразие исторического развития той или иной национальной литературы невозможно уяснить вне связи с теми процессами, которые происходят в других литературах мира. Самый гениальный писатель не существует в вакууме, он связан тысячами нитей с другими художниками -как своими современниками, гак и давно ушедшими из жизни. В этих связях, в непрерывном творческом осмыслении и усвоении художественных ценностей, накопленных человечеством, расцветает талант художника формируется его видение жизни.

Известно, что Пушкин знал, читал и переводил Шекспира и Данте Гете и Байрона, Водсворта и Саути, прекрасно разбирался в современной ему французской прозе и поэзии. Достоевский с интересом читал Э. По и Гофмана, Готорна и Диккенса, любил Сервантеса, Гюго и Шиллера, у которых многому научился; а в XX веке романы самого Достоевского оказали воздействие на развитие мировой художественно-философской мысли. Лев Толстой увлекался в молодости Руссо и Эмерсоном, Стерном и Диккенсом, а в наше время творчество Толстого помогло целому поколению зарубежных художников в осмыслении новых тем, в разработке актуальных социально-психологических и этических проблем. Примеры подобного рода можно приводить в неограниченном количестве.

С самого начала знакомства с русской литературой вдумчивые зарубежные читатели и критики обращали внимание на то, что отличает ее от других литератур мира. Процесс осмысления самобытности русской литературы не прекращается и по сей день. И дело не только в бесконечной сложности проблемы, но и в том, что с каждым десятилетием раскрываются все новые религиозно-философские грани творческого наследия русских классиков, созвучные нашей современности, помогающие понять не только прошлое, но и настоящее.

С самого начала многие за рубежом увидели своеобразие русского реализма в органическом единстве духовного, этического и эстетического. Вместе с тем русские классики были далеки от абстрактного морали­зирования, рационального нравоучительства. «То, что привлекает наше внимание в этой подцензурной литературе, - отмечал английский писатель и критик У. Притчет, ― это прежде всего свобода, свобода от всякого дидактизма и интриги, свойственных нашей литературе». Другой западный исследователь, Д. Петерсон утверждает, что американцев в творчестве Тургенева поражала «манера повествования... далекая как от англо­саксонского морализаторства, так и от французской фривольности. Модель реализма, созданная Тургеневым, по мнению критика, оказала значительное воздействие на формирование реалистических принципов в творчестве целого поколения американских литераторов конца XIX ― начала XX века.

Глубокая одухотворенность, поэтизация обыкновенных жизненных фактов и явлений природы, раскрытие тайн мирозданья и высокого смысла земного бытия ― все это послужило основанием для многих зарубежных критиков назвать русский реализм, прежде всего реализм Тургенева, «поэтическим». При этом возвышенный лиризм и эмоциональность сочетались в русской литературе с пронзительной правдивостью. Более полувека назад Д. Голсуорси в статье «Русский и англичанин» признался: «Ваши писатели внесли в художественную литературу... прямоту в изображении увиденного, искренность, удивительную для всех западных стран, особенно же удивительную и драгоценную для нас ― наименее искренней из всех наций. Это, несомненно, одно из проявлений вашей способности глубоко окунуться в море опыта и переживать; самозабвенно и страстно отдаваться поискам правды». В этой же статье Голсуорси при­знавался: «В вашей литературе нас особенно пленяет правдивость, глубокая и всеобъемлющая терпимость. Насколько мне известно, вас в нашей литературе особенно привлекает здравомыслие и утверждающая сила, то есть то, что для нас непривычно и ново».

Примечательно, что жизненная правдивость русской литературы никогда не превращалась в натуралистическое копирование действитель­ности лишенное душевной теплоты. Говоря об этом, американский искусствовед Д. Гасснер подчеркивает: «Источником русского искусства была человечность. Реализм Флобера и Мопассана рационалистичен, реализм у русских мастеров сердечен». «Русские открыли нам, если хотите, научили нас снова тому, ― утверждал французский критик Г. Лансон, ― что можно быть правдивым, точным и близким к жизни, будучи милосердным, и, чтобы сказать все, человечным».

«Святая русская литература, святая прежде всего в своей человеч­ности» (Т. Манн), поразила мир сочувствием униженному и оскорбленному человеку. Оскар Уайлд, утверждая, что одним из источников его собствен­ного морального обновления было «сострадание в русских романах», заявил в одной из бесед: «Русские писатели ― люди совершенно изумитель­ные. То, что делает их книги такими великими ― это вложенная в их произведения жалость... Жалость ― это та сторона, которая раскрывает произведение, то, благодаря чему оно кажется бесконечным».

Возникающий этический пафос русской литературы был следствием неистребимой устремленности ее творцов к идеалу духовно-нравственного совершенства, т.е. к выполнению евангельского: «Будьте совершенны как совершенен Отец наш Небесный».

Эта устремленность к совершенству, к жизни, какой она должна быть произвела огромное впечатление на таких крупных зарубежных художников, как Р. Роллан, Т. Манн, Э. Хемингуэй, и способствовала возникновению в XX веке новых культурологических и этических доктрин. «Начиная с 1900 года, ― признавался немецкий мыслитель-гуманист Альберт Швейцер, ― меня стала занимать проблема нашей цивилизации. Я спраши­вал себя, обладает ли эта цивилизация тем нравственным содержанием, которое мы вправе от нее требовать. И. конечно, не что иное, как влияние Толстого, натолкнуло меня на мысль этим заняться и помогло мне выра­стать те взгляды, которые я отстаивал в своей книге "Культура и этика". Я утверждаю в ней, что этическое начало определяет сущность цивилизации и что все остальные элементы ее... имеют лишь относительное значение. Тем, что он побудил меня к этому, Толстой оказал решающее влияние на мою жизнь и на мои взгляды. Мне никогда не забыть, как я ему обязан».

Знакомясь с русской литературой, читатели за рубежом поражались и другому: у каждого персонажа, каково бы ни было его социальное положение, есть душа. Иными словами, русские классики в лице Гоголя и Тургенева, Толстого и Достоевского, Чехова и Лескова еще раз напомнили о том, что человек ― не только физическое и интеллектуальное существо, он обладает еще душой, которая часто бывает не в порядке, которая может болеть, мучиться, страдать и которая нуждается в любви, жалости, состра­дании. Примечательна в этом отношении статья английской писательницы Вирджинии Вулф «Русская точка зрения», в которой она утверждает, что у Чехова сущность его рассказов можно определить словами: «Душа больна; душа излечилась; душа не излечилась... Читая Чехова, мы обнаруживаем что повторяем слово "душа" снова и снова... Действительно, именно душа ― одно из главных действующих лиц русской литературы... Тонкая и нежная, подверженная уйме причуд и недомоганий у Чехова, она гораздо большей глубины и размаха у Достоевского; склонная к жесточайшим болезням и сильнейшим лихорадкам, она остается основным предметом внимания».

Интерес к творчеству Чехова был у В. Вулф далеко не случаен. Она изучала русский язык, чтобы глубже проникнуть в духовную сущность русской культуры, русского национального характера, в самую плоть тво­рений Толстого, Достоевского, Тургенева, Чехова. В этом смысле статья «Русская точка зрения» была для В. Вулф программной, ибо в ней отрази­лись самые сокровенные ее мысли об искусстве Чехова, о его способности с безупречным чувством юмора и комического размышлять о серьезных проблемах своего времени.

Своеобразие русского реализма, столь ярко проявившегося в творчестве Чехова. В. Вулф видит в «простоте, отсутствии напряженности в представлении, что в мире, исполненном несчастий, главная обязанность человека понять наших ближних, и не углом ― потому что это легко, а сердцем». Как бы развивая мысли Т. Манна о русской литературе, англий­ская писательница продолжает: «Во всех великих русских писателях мы обнаруживаем черты святости, если сочувствие к чужим страданиям любовь к ближним, стремление достичь цели, достойной самых строгих требований духа, составляют святость. Именно эта святость заставляет нас стесняться нашей собственной бездуховной посредственности и превращает столько знаменитых наших романов в мишуру и надувательство».

И В. Вулф приходит к выводу, что в разговорах о состоянии совре­менной английской литературы «едва ли можно обойтись без упоминания о русском влиянии, а уж если упомянуты русские, рискуешь почувствовать, что писать о какой бы то ни было литературе, кроме их собственной ― пустая трата времени».

«Не случайно, что именно отечественные классики уже в прошлом веке начали бить тревогу по поводу засорения ноосферы, выражающегося в безобидном на первый взгляд смещении понятий о добре и зле. Все более и более нарушается в заболевшем обществе нашем понятие о зле и добре, ― писал Ф. М. Достоевский. ― Кто из нас, по совести, знает теперь, что зло и что добро? Все обратилось в спорный пункт, и всякий толкует и учит по-своему».

Незыблемые христианские представления о добре и зле должны иг­рать первостепенную роль в жизни настоящего художника, не уставал твер­дить Лев Толстой; более того, ― продолжал он, ― невозможно стать худож­ником, не проведя для себя четкой границы между этими двумя нравственно противоположными категориями».

Русские классики были убеждены, что загрязнение духовного климата планеты представляет не меньшую опасность, чем физическое загрязнение окружающей среды. Экология духа не менее важна для существования человечества, чем экология природы. Даже малейшее искажение духовно-нравственного климата планеты ведет прямиком к моральной деградации сотен тысяч людей. А как известно, нравственно развращенный человек ― это угроза не только окружающей природе, но и существованию человека как вида. Ведь для того, чтобы стали возможными две мировые бойни, экологический кризис, необходимо было «подготовить» почву. Надобен был длительный период шельмования традиционных религиозно-духовных и культурных ценностей, веками вырабатывавшихся человечеством. Эту задачу объективно решала целая плеяда европейских мыслителей: А. Шо­пенгауэр, 3. Фрейд, Ф. Ницше, О. Шпенглер и др. При всей субъективной честности этих незаурядных деятелей, при всей несомненности их открытий в сфере философии, психологии, социологии, общая их роль в искажении и засорении ноосферы далеко недооценена. Одним из первых, кто понял это и заговорил об этом во весь голос, был Томас Манн. Вслед за русскими классиками, на произведениях которых он воспитывался в молодости, Томас Манн утверждал: чем талантливей тот или иной деятель науки и искусства, тем более велика его ответственность за состояние духовной атмосферы; именно научная и художественная интеллигенция несет абсо­лютную ответственность за чистоту ноосферы ― не только при своей жизни, но и после смерти.

Роль русской классической литературы в современном мире предопре­делила и глубина художественно-философского осмысления проблем лич­ности. Стремление русских классиков к решению коренных вопросов бытия придает их творениям особую философскую напряженность. Герои русской литературы, решая личные вопросы своей жизни, неизменно сталкиваются с нравственно-философскими и религиозными проблемами, которые занима­ют значительное место в поэзии и прозе Лермонтова и даже в лирических по своей сути пьесах Чехова. Крупнейшие представители европейской фило­софской мысли ― от Хайдеггера до Сартра ― утверждают, что у истоков раз­виваемых ими доктрин стоят Достоевский и Толстой, затронувшие по их мнению, такие проблемы человеческого существования, как абсурдность бытия, отчуждение человека и пр.

Решая проблему личности, русские классики показывали, как естественное человеческое стремление к раскрытию своей индивидуальности нередко трансформируется в неограниченное своеволие, хищнический эго­изм, ведущий не к расцвету личности, а к ее духовной деградации и физи­ческой гибели. Исследуя бесперспективность таких форм самоутверждения, они приходили к выводу, что подобные способы самореализации личности ― фикция, иллюзия.

Художественно-философскую глубину русской классики некоторые критики на Западе видят в ее борьбе с концепцией человека, как «несложного, однозначного существа, способного разрешать встающие перед ним проблемы рациональным путем». Об этом пишет английский литературовед Р. Пийс в книге о Достоевском, изданной в Кембридже. Эта мысль встречается и в других работах западных исследователей, утвер­ждающих, что русская литература порывает с традициями эпохи Просвеще­ния, воспринимавшего человека именно рационалистически. Однако дело обстоит несколько иначе. Русская классика XIX века, будучи наследницей и продолжательницей классической традиции прошлых эпох, в том числе и эпохи Просвещения, значительно расширила и углубила просветительское понимание гуманизма. А в чем конкретно заключается расширение и углубление ― на этот вопрос даются порой самые разнообразные ответы.

Фактом мирового значения оказалось появление в русской литературе XIX в. Так называемого «маленького» человека. Это подтверждается высказываниями многих зарубежных литераторов. Говоря о своем интересе к русской литературе, признанный мастер детективного жанра Жорж Сименон признавался: «Я учился у Гоголя умению проникать в скрытый драматизм жизни маленького человека, жизни, которая может быть искалечена из-за чисто внешнего, на первый взгляд, ничтожного повода. Я учился и учусь у Гоголя придавать трагическое звучание незаметным судьбам маленьких людей».

«Все мы вышли из "Шинели" Гоголя, ― пишет ирландский критик Ф. О"Коннор. ― Это известное высказывание, хотя и относится к русской литературе, тем не менее, заключает в себе универсальный смысл... Ничего до этой повести в мировой литературе не было... Насколько мне известно, это было первое появление в литературе "маленького" человека». И далее О"Коннор не без основания утверждает, что достаточно прочитать отрывок, в котором затравленный Акакий Акакиевич восклицает: "Ах, оставьте меня... Зачем вы меня обижаете?", - чтобы почувствовать, что без этого многие вещи Тургенева, Мопассана, Чехова, Шервуда Андерсона и Джойса никогда не могли быть написаны».

Судьба "маленького" человека в бездуховной действительности издавна интересовала мировую литературу. Однако именно Гоголь сумел придать этой теме неповторимое звучание. Жалость и сочувствие униженному и оскорбленному человеку пронизывают не только многие гоголевские произведения, но и всю русскую литературу в целом. Эта жалость, это сострадание ― явление уникальное в мировой литературе, порождаемое православным мироощущением русского человека.

Акакий Акакиевич, Макар Девушкин, Мармеладов ― все они пред­стают как жертвы вопиющей несправедливости. Их униженность и оскорбленность определяются невозможностью быть самими собой; на каждом шагу их заставляют чувствовать свою психологическую неполноценность. Этой внутренней ущербности не ощущали «маленькие люди» в западно­европейской литературе XVIII века, которые, хотя и были бесправными представителями третьего сословия, тем не менее активно отстаивали свои права в личной жизни. Пример тому ― Фигаро, выходящий победителем в столкновении с графом Альмавивой. Да и Сен-Пре в романе Руссо «Новая Элоиза» вовсе не забитое существо, которое можно поставить рядом с Акакием Акакиевичем. Именно ему отдает свое сердце аристократка Юлия, которая любит его, разночинца, а не барона Вольмара, своего мужа. В сущности, и Сен-Пре, и гофмановский Ансельм, не говоря уже у героях Стерна, ― это вовсе не униженные и оскорбленные. Даже ричардсоновские Памелла и Клариса не являются таковыми, ибо они способны активно отстаивать свое достоинство и честь. То же самое можно сказать и об Эмилии Галотти Лессинга и о дочери придворного музыканта Миллера в «Коварстве и любви» Шиллера. Все они едва ли не на равных вступают в борьбу с миром аристократической праздности, феодального деспотизма и тирании.

Начиная с Пушкина и Гоголя, русские классики не просто прозревали сложность обыкновенного, ничем не примечательного человека, но категорически утверждали неисчерпаемое его душевное и духовное богатство, психологическую значительность его внутреннего мира Оказалось, что мир этот ― не забавная экзотика, сводимая к сентиментальной банальности: «и крестьянка любить умеет». В крестьянине-труженике русские классики видели не столько эстетический феномен, сколько создателя и хранителя духовных и эстетических ценностей. Подобное отношение к народу было одним из основополагающих принципов русского реализма, своего рода фундаментом, на котором покоилась его эстетика.

Важно и другое. Исследуя проблему личности, русские классики неизменно приходили к выводу, что самоопределение человека, становление его как личности невозможно вне духовной сферы. Человек не может стать Личностью, не определив своего этического отношения к другим, миру, Богу, не осознав своей личной греховности и необходимости духовно-нравственного совершенствования.

Представители западного экзистенциализма словно не замечают, что Достоевский, на которого они так любят ссылаться, никогда не считал, что личность становится собой после разрыва связей с окружающими. Напротив, по Достоевскому, человек (будь то Раскольников или Смердяков), поставивший себя вне Бога, разомкнувший свои нравственные узы с людьми, приходит к духовному краху и к физической гибели. Некоторые зарубежные критики словно не замечают и другого факта: у Достоевского имелись твёрдые и недвусмысленные критерии развитой личности. В «Зимних заметках о летних впечатлениях» он утверждал, что «бунтующая и требующая личность прежде всего должна бы была все свое Я, всего себя пожертвовать обществу и не только не требовать своего права, но, напротив, отдать его обществу без всяких условий».

Всю свою жизнь Достоевский боролся против утилитарно-позити­вистского понимания добра, против тезиса «добрым быть выгодно», против того единственного ответа, который может дать позитивизм на вопрос: «Зачем непременно надо быть благородным?» Было бы, однако, неверным понимать это, как борьбу против гуманизма. Всем своим творчеством Достоевский утверждал не выгодность (сам термин «выгодность» был глубоко антипатичен Достоевскому вследствие определенной доли меркантилизма, содержащегося в нем), а неодолимость добра в душе человека. Именно эта неодолимость добра побеждает в конце концов в душе Раскольникова, который в эпилоге принимает православную правду Сони. Именно эта неодолимость добра одерживает верх одерживает верх в душе Дмитрия Карамазова, равно, как и в душе юного скептика Коли Красоткина. Эта неодолимость добра заставляет духовно переродиться Грушеньку. Причем неодолимость добра утверждается Достоевским на несравненно более высоком уровне, чем это делалось до него. Это обусловлено тем, что добро в его романах не просто побеждает зло, как случается в мелодраме ― добро побеждает зло в жесточайшей борьбе, в борьбе не на жизнь, а на смерть. «Туг Дьявол с Богом борется, а поле битвы ― сердца людей!» ― заявляет Митя Карамазов.

Принципиально новый подход Достоевского к изображению героя в том, что последний у него предстает как существо, способное не только на добрые поступки, но и на жестокость по отношению к другим. Это, однако, не означает, что писатель был сторонником этического дуализма и что в его героях добро и зло существуют на равных правах. Признавая за человеком свободу воли, Достоевский признавал и ответственность его, способность оказывать воздействие на окружающую среду. Писатель был яростным противником пресловутой формулы «среда заела», т.е. выступал против «механического детерминизма», который, по его мнению, доводит человека до совершенной безличности, до совершенного освобождения его от вся­кого нравственного личного долга, от всякой нравственной ответствен­ности.

«За какое-то столетие, ― писал в начале 30-х годов американский кри­тик Б. Брэсол, ― русская литература изумила цивилизованное человечество: имена Толстого, Гоголя, Тургенева, Чехова, Достоевского поразили ум и сердце современного человека: их глубокое видение мира и благородная одухотворенность обогатили человеческую культуру. Мы размышляем вместе с ними, печалимся, разделяем их сомнения и страдания, они стали частью нас самих, мы стали частью их, и их судьбы странным образом связались с нашими. На литературном Олимпе русские классики по праву заняли достойное место, и ни мода, ни время не в силах изменить этого. Отзвуки их глубоких идей прослеживаются не только в восточных литературах ― они чувствуются... и в размышлениях о натуралистическом методе Золя, и в мистических драмах Метерлинка, и в печальных грезах Кнута Гамсуна, и в беспокойных новеллах Мопассана, и в рафиниро­ванных произведениях польских импрессионистов...».

Обнаруживается определенная последовательность освоения зарубеж­ной литературно-критической мыслью творческого опыта русских писате­лей. Первыми стали известны и оценены Тургенев, Толстой, Достоевский, Чехов и Горький. В середине XX века западные читатели и критики оценили и Гоголя; в наши дни его во всем мире считают одним из самых современных художников. И лишь после того, как всему миру открылось величие русской классики в целом, пришло осознание, что истоки этого величия ― в гении Пушкина. Хотя переводы пушкинских произведении стали публиковаться за рубежом еще в первой половине прошлого века, осмысление его значения для русской и мировой литературы происходит лишь в наше время. Пушкин становится понятен зарубежному читателю благодаря Тургеневу и Толстому, Чехову, Достоевскому и Гоголю, продолжившим пушкинские традиции, пошедшим по пути, указанному им. Постепенно Пушкин перестает казаться лишь занимательным рассказчиком ― в нем видят создателя художественных традиций всего XIX века. Подчеркивая это, профессор Колумбийского университета К. Менинг писал в 1934 году: «Величие Пушкина признается с трудом, однако становится все более очевидным, что Пушкин с его чувством гармонии и пропорции оказал значительное воздействие не только на Гоголя и Достоевского, но и на других русских классиков прошлого века, и в этом смысле значение Кушкина едва ли можно переоценить».

Подтверждаются пророческие слова Гоголя о том, что Пушкин есть явление всемирно-историческое. Имя Пушкина ныне ставится рядом с име­нами Данте и Шекспира, Сервантеса и Гёте, Леонардо да Винчи и Микеланджело. Пушкин прочно вошел в нашу повседневную духовную жизнь, чего мы подчас просто не замечает.

Будучи не только великим художником, но и гениальным мыслителем Пушкин проникал в глубочайшие, скрытые закономерности бытия. В двух-трех словах он способен выразить такие идеи, которые не теряют своей актуальности в наши дни и которые стоят объемистых монографий. Подчер­кивая это, А. Бриге в книге о Пушкине, вышедшей в Лондоне в 1983 году говорит: «Идеи Пушкина внушаются столь непринужденно..., что поначалу они не кажутся мыслями, тем более серьезными. Феномен Пушкина в том и состоит, что люда учатся у него без напряжения и почти не догадываясь об этом». Здесь же критик утверждает, что «"Евгений Онегин", этот блистатель­ный образец стиля, полон мыслей сложных и глубоких».

Одна из причин замедленного открытия Пушкина за рубежом заключается в трудностях перевода. Однако несмотря на эти трудности, зарубежный читательский мир постепенно начинает освоение пушкинского наследия. Говоря об этом, американский критик Ирвин Уайл в беседе с корреспондентом «Литературной газеты» ещё в 1986 году заметил: «Пушкин ― величайший поэт, а поэзия, как известно, с трудом поддается переводу на чужой язык. Тем более такая, как пушкинская, где значима каждая деталь, где совсем нет декораций, где все подчинено движению смысла. Однако за последние 15–20 лет Пушкин шагнул далеко вперед в своей популярности во всем мире. Мы как бы заново открыли для себя чудо его поэзии ― ее удивительную музыкальность, гармонию, ее высочайшую мудрость Для меня Пушкин ― Моцарт XIX века. Для него не было запретных тем. Какого бы предмета он ни касался своим волшебным пером ― любви, политики, дружбы, философии, ― все мгновенно окрашивалось тончайшим поэти­ческим светом, исполнялось значительности и силы».

О всемирно-историческом значении Пушкина свидетельствуют и высказывания профессора Калькуттского университета Шри Шукумара который утверждает, что Пушкин, наряду с Проспером Мериме, оказал серьезное влияние на развитие жанра рассказа в Бенгалии. Об этом же говорит и тот факт, что Пушкин ― единственный зарубежный писатель, которому в Китае поставлен памятник (в годовщину гибели великого поэта).

Вслед за Пушкиным зарубежный мир постепенно начинает освоение и других трудно переводимых русских классиков, например, Лермонтова, Лескова, А. Островского. В вышедшей в начале 70-х годов в Нью-Йорке монографии о творчестве Гончарова подчеркивается значение этого писа­теля в развитии жанра европейского романа: «Он был первым русским ху­дожником, поднявшим жанр романа на такую высоту, с которой стало воз­можным сравнивать его в эстетическом плане с древним эпосом». Романы Гончарова, подчеркивают авторы монографии, «естественным образом вхо­дят в контекст европейской литературы XIX века. И глубокое понимание его романов требует рассмотрения их в этом контексте. Тема краха иллю­зий, разрабатывавшаяся Гончаровым, лежит в основе "Утраченньи иллю­зий" Бальзака, "Мадам Бовари" Флобера... Но "Обломов" по своей стру­ктуре и эстетическим принципам оказался близким к величайшим достиже­ниям нашего века в романической сфере. Глубина и очарование этого образа подтверждается тем фактом, что в 1963 и 1964 гг. на сценах Парижа и Лондона с успехом шли две различные инсценировки "Обломова". И пока литературные достижения будут оцениваться за присущие им достоинства, "Обломов" будет продолжать медленное триумфальное шествие, вызывая взволнованные чувства удивления, жалости и смеха над капризами чело­веческой души».

Образ Обломова занял место в одном ряду с такими вечными литературными типами, как Дон Жуан, Фауст, Гамлет, Дон Кихот, а понятие «обломовщина» используется многими зарубежными литератур­ными деятелями для объяснения аналогичных нравственно-психологических явлений в самых различных странах мира. Так, кубинский романист А. Карпентьер, говоря о латиноамериканских литераторах первых десятилетий XX века, замечал, что некоторые из них были «поражены недугом, который мы, вспомнив знаменитого персонажа Гончарова, назвали бы обломовщи­ной... Как и гончаровский Обломов, такой интеллигент преисполнен в глу­бине души благих намерений, однако его отвращение к любой система­тической деятельности, к любой форме самоопределения парализует его пе­ред лицом худших из несправедливостей... И хотя вследствие своей обло­мовщины поколение девятисотых годов удалилось от всякой политической деятельности, все же оно было весьма озабочено будущим Америки как континента».

Роль русской классической литературы в общемировом литературном процессе на рубеже XIX и XX веков не в последнюю очередь определяется тем, что она способствовала преодолению многими талантливыми худож­никами крайностей натурализма. «Русский роман, ― утверждает американ­ская исследовательница Э. Мачник, ― стал известен за границей в тот момент, когда французский натурализм заявил о себе произведениями Золя и его последователей… С самого начала русский роман рассматривался на Западе, как антипод "золаизму"».

Английский критик Ф. Хеммингс, связывая роль русской литературы с процессом «дезинтеграции французского натурализма», подчёркивал, что книга Э. М. де Вогюэ «Русский роман» была наиболее эффективной частью антинатуралистической пропаганды, которая когда либо велась на Западе».

Русская классика противостояла и продолжает противостоять декадансу и модернизму, бездуховности и отчаянию, порождаемыми ощущением абсурдности бытия, эстетизацией зла, отождествлением его с добром, и неверие в возможность победы над злом.

В то время, когда европейское сознание стало проявлять терпимость к идеям вседозволенности и избранничества, к призывам освободиться от нравственных уз, любви и сострадания, этих, по выражению Ницше, догм, которыми якобы «руководствуются рабы», ― русская литература всеми возможными художественными средствами вскрывала античеловечность подобных теорий. Она доказывала бесперспективность и иллюзорность антигуманных форм самоутверждения, жизненную необходимость духовно-нравственного самосовершенствования, в котором русские классики видели цель и смысл земного существования, залог преодоления хаоса и энтропии, царящих в современной действительности.

XIX век породил большое количество русских талантливых прозаиков и поэтов. Их произведения стремительно ворвались в и заняли в ней подобающее положение. Влиянию их было подвержено творчество многих авторов по всему миру. Общая характеристика русской литературы 19 века стала предметом изучения отдельного раздела в литературоведении. Несомненно, предпосылками для столь стремительного культурного взлета послужили события в политической и социальной жизни.

История

Основные тенденции в искусстве и литературе формируются под влиянием исторических событий. Если в XVIII столетии общественная жизнь в России была относительно размеренной, то следующий век включил в себя множество важных перипетий, повлиявших не только на дальнейшее развитие общества и политику, но и на формировании новых течений и направлений в литературе.

Яркими историческими вехами этого периода стали война с Турцией, вторжение наполеоновской армии, казнь оппозиционеров, отмена крепостничества и многие другие события. Все они нашли отражение в искусстве и культуре. Общая характеристика русской литературы 19 века не может обойтись без упоминания о создании новых стилистических норм. Гением искусства слова был А. С. Пушкин. С его творчества и начинается это великое столетие.

Литературный язык

Главной заслугой гениального русского поэта стало создание новых поэтических форм, стилистических приемов и уникальных, ранее неиспользуемых сюжетов. Добиться этого Пушкину удалось благодаря всестороннему развитию и отличному образованию. Однажды он поставил перед собой цель добиться всех вершин в просвещении. И достиг ее к своим тридцати семи годам. Нетипичными и новыми для того времени стали пушкинские герои. Образ Татьяны Лариной сочетает в себе красоту, ум и особенности русской души. Этому литературному типу в нашей литературе аналогов ранее не было.

Отвечая на вопрос: «В чем заключается общая характеристика русской литературы 19 века?», человек, обладающий хотя бы базовыми филологическими познаниями, вспомнит такие фамилии, как Пушкин, Чехов, Достоевский. Но именно автор «Евгения Онегина» совершил переворот в русской словесности.

Романтизм

Это понятие берет начало еще у западного средневекового эпоса. Но к XIX веку оно приобрело новые оттенки. Зародившись в Германии, романтизм проник и в творчество русских авторов. В прозе этому направлению свойственно стремление к мистическим мотивами и народным преданиям. В поэзии прослеживается желание преобразовать жизнь к лучшему и воспевание народных героев. Оппозиционное и их трагический конец стали благодатной почвой для поэтического творчества.

Общая характеристика русской литературы 19 века отмечена романтическими настроениями в лирике, которые довольно часто встречались в стихотворениях Пушкина и других поэтов его плеяды.

Что касается прозы, то здесь появились новые формы повести, среди которых важное место занимает фантастический жанр. Яркие примеры романтической прозы - ранние произведения Николая Гоголя.

Сентиментализм

С развитием этого направления начинается русская литература 19 века. Общая прозы - это чувственность и упор на восприятие читателя. В русскую литературу сентиментализм проник еще в конце XVIII века. Основоположником русской традиции в этом жанре стал Карамзин. В XIX веке у него появился ряд последователей.

Сатирическая проза

Именно в это время появляются сатирические и публицистические произведения. Эта тенденция прослеживается в первую очередь в творчестве Гоголя. Начиная свой творческий путь с описания малой родины, этот автор позже перешел к общероссийским социальным темам. Сложно сегодня представить, какой бы без этого мастера сатиры была русская литература 19 века. Общая характеристика его прозы в этом жанре сводится не только к критическому взгляду на глупость и тунеядство помещиков. Писатель-сатирик "прошелся" почти по всем слоям общества.

Шедевром сатирической прозы стал роман «Господа Головлевы», посвященный теме бедного духовного мира помещиков. Впоследствии произведение Салтыкова-Щедрина, как и книги многих других писателей-сатириков, стали отправной точкой для зарождения

Реалистический роман

Во второй половине века происходит развитие реалистической прозы. Романтические идеалы оказались несостоятельными. Возникла потребность показать мир таким, каким он есть на самом деле. Проза Достоевского - неотъемлемая часть такого понятия, как русская литература 19 века. Общая характеристика кратко представляет собой перечень важных особенностей этого периода и предпосылок для возникновения тех или иных явлений. Что касается реалистической прозы Достоевского, ее можно охарактеризовать следующим образом: повести и романы этого автора стали реакцией на настроения, которые в те годы преобладали в обществе. Изображая в своих произведениях прототипов знакомых ему людей, он стремился рассмотреть и решить самые актуальные вопросы социума, в котором он вращался.

В первые десятилетия в стране прославляли Михаила Кутузова, затем романтиков-декабристов. Об этом ярко свидетельствует русская литература начала 19 века. Общая характеристика конца века вмещается в пару слов. Это переоценка ценностей. На первый план вышла не судьба всего народа, а отдельных его представителей. Отсюда и появление в прозе образа «лишнего человека».

Народная поэма

В годы, когда реалистический роман занял главенствующие позиции, поэзия отошла на второй план. Общая характеристика развития русской литературы 19 века позволяет проследить долгий путь от мечтательной поэзии к правдивому роману. В этой атмосфере создает свое гениальное произведение Некрасов. Но его сочинение едва ли можно отнести к одному из ведущих жанров упомянутого периода. Автор объединил в своей поэме несколько жанров: крестьянский, героический, революционный.

Конец века

На закате XIX века одним из самых читаемых авторов стал Чехов. Несмотря на то что в начале творческого пути критики обвиняли писателя в холодности к актуальным социальным темам, его произведения получили бесспорное общественное признание. Продолжая развивать образ «маленького человека», созданного еще Пушкиным, Чехов изучал русскую душу. Различные философские и политические идеи, которые получили развитие в конце XIX века, не смогли не повлиять на жизнь отдельных людей.

В поздней литературе XIX века преобладали революционные настроения. Среди авторов, творчество которых находилось на стыке веков, одной из самых ярких личностей стал Максим Горький.

Общая характеристика 19 века заслуживает более пристального внимания. Каждый крупный представитель этого периода создал свой художественный мир, герои которого мечтали о несбыточном, боролись с социальным злом или переживали свою маленькую трагедию. И главная задача их авторов заключалась в отражении реалий века, богатого на социальные и политические события.

К концу XIX века русская литература обретает мировую известность и признание. По словам австрийского писателя Стефана Цвейга, в ней видят пророчество "о новом человеке и его рождении из лона русской души". Секрет успеха русской классики заключается в том, что она преодолевает ограниченные горизонты западноевропейского гуманизма, в котором, начиная с эпохи Возрождения, человек осознал себя венцом природы и целью творения, присвоив себе божественные функции. На раннем этапе гуманистическое сознание сыграло свою прогрессивную роль. Оно способствовало раскрепощению творческих сил человеческой личности и породило "титанов Возрождения". Но постепенно возрожденческий гуманизм стал обнаруживать существенный изъян. Обожествление свободной человеческой личности вело к торжеству индивидуализма. Раскрепощались не только созидательные, но и разрушительные инстинкты человеческой природы. "Люди совершали самые дикие преступления и ни в коей мере в них не каялись и поступали они так потому, что последним критерием для человеческого поведения считалась тогда сама же изолированно чувствовавшая себя -личность",- замечал известный русский ученый А. Ф. Лосев в труде "Эстетика Возрождения".

Русская классическая литература утверждала в европейском сознании идею нового человека и новой человечности. А. Н. Островский еще на заре 60-х годов отметил самую существенную особенность русского художественного сознания: "...В иностранных литературах (как нам кажется) произведения, узаконивающие оригинальность типа, то есть личность, стоят всегда на первом плане, а карающие личность - на втором плане и часто в тени; а у нас в России наоборот. Отличительная черта русского народа, отвращение от всего резко определившегося, от всего специального, личного, эгоистически отторгшегося от общечеловечес-кого, кладет и на художество особый характер; назовем его характером обличительным. Чем произведение изящнее, чем оно народнее, тем больше в нем этого обличительного элемента".

Жизнь личная, обособленная от жизни народной, с точки зрения русского писателя, чрезвычайно ограниченна и скудна. "Солдатом быть, просто солдатом",- решает Пьер Безухов, ощущая в душе своей "скрытую теплоту патриотизма", которая объединяет русских людей в минуту трагического испытания и сливает капли человеческих индивидуальностей в живой действующий коллектив, в одухотворенное целое, укрупняющее и укрепляющее каждого, кто приобщен к нему.

И наоборот. Всякое стремление обособиться от народной жизни, всякие попытки индивидуалистического самоограничения воспринимаются русским писателем как драматические, угрожающие человеческой личности внутренним распадом. Достоевский показывает, какой катастрофой оборачивается для человека фанатическая сосредоточенность на идее, далекой от народных нравственных идеалов, враждебной им. Мы видим, как скудеет душа Раскольникова, все более замыкающаяся в себе, в тесные пределы своей идейной "арифметики", как теряются одна за другой живительные связи с окружающими людьми, как разрушается в сознании героя главное ядро человеческой общности - семейные чувства. "Тюрьмой" и "гробом" становится для Раскольникова его собственная душа, похожая на усыпальницу. Неспроста возникает в романе параллель со смертью и воскрешением евангельского Лазаря из Вифании. Только самоотверженная любовь Сонечки Мармеладовой пробивает брешь в скорлупе раскольниковского одиночества, воскрешает его умирающее "я" к новой жизни, к новому рождению.


Таким образом, понимание личности в русской классической литературе второй половины XIX века выходило за пределы ограниченных буржуазных представлений о ценности индивида. В "Преступлении и наказании" Достоевского опровергалась арифметически однолинейная альтернатива, провозглашенная в середине XIX века немецким философом Максом Штирнером: "Победить или покориться - таковы два мыслимых исхода борьбы. Победитель становится властелином, а побежденный превращается в подвластного; первый осуществляет идею величества и "права суверенитета", а второй почтительно и верноподданно выполняет "обязанности подданства". Проходя через искушение индивидуалистическим своеволием, герои Достоевского приходят к открытию, что "самовольное, совершенно сознательное и никем не принужденное самопожертвование всего себя в пользу всех есть... признак высочайшего развития личности, высочайшего ее могущества, высочайшего самообладания, высочайшей свободы собственной воли" (Достоевский Ф. М. "Зимние заметки о летних впечатлениях"). В поисках "нового человека" русская литература проявляла повышенный интерес к патриархальному миру с присущими ему формами общинной жизни, в которых человеческая личность почти полностью растворена. Поэтизация патриархальных форм общности встречается у Гончарова в "Обломове" и "Обрыве", у Толстого в "Казаках" и "Войне и мире", у Достоевского в финале "Преступления и наказания". Но эта поэтизация не исключала и критического отношения к патриархальности со стороны всех русских писателей второй половины XIX века. Их вдохновлял идеал "третьего пути", снимающего противоречия между элементарным патриархальным общежитием и эгоистическим обособлением, где высокоразвитая личность оставалась предоставленной сама себе. Художественная мысль Гончарова в "Обломове" в равной мере остро ощущает ограниченность "обломовского" и "штольцевского" существования и устремляется к гармонии, преодолевающей крайности двух противоположных жизненных укладов. Поэтизируя "мир" казачьей общины с его природными ритмами в повести "Казаки", Толстой признает за Олениным, а потом, в эпилоге "Войны и мира", и за Пьером Безуховым высокую правду нравственных исканий, раздумий о смысле жизни, о человеческой душе, свойственных развитому интеллекту. Изображение судьбы человеческой в диалектическом единстве с судьбою народной никогда не оборачивалось в русской литературе принижением личного начала, культом малого в человеке. Наоборот. Именно на высшей стадии своего духовного развития герои "Войны и мира" приходят к правде жизни "миром". Русская литература очень недоверчиво относилась к человеку "касты", "сословия", той или иней социальной раковины. Настойчивое стремление воссоздать полную картину связей героя с миром, конечно, заставляло писателей показывать жизнь человека и в малом кругу его общений, в теплых узах семейного родства, дружеского братства, сословной среды. Русский писатель был очень чуток к духовному сиротству, а к так называемой "ложной общности" - к казенному, формальному объединению людей, к толпе, охваченной разрушительными инстинктами,- он был непримирим. "Скрытая теплота патриотизма" Толстого, сплотившая группу солдат и командиров на батарее Раевского, удерживает в себе и то чувство "семейственности", которое в мирной жизни свято хранили Ростовы. Но с малого начинался отсчет большого. Поэтизируя "мысль семейную", русский писатель шел далее: "родственность", "сыновство", "отцовство" в его представлениях расширялись, из первоначальных клеточек человеческого общежития вырастали коллективные миры, обнимающие собою народ, нацию, человечество.

Крестьянская семья в поэме Некрасова "Мороз, Красный нос" - частица всероссийского мира: мысль о Дарье переходит в думу о величавой славянке, усопший Прокл подобен русскому богатырю Микуле Селяниновичу. Да и событие, случившееся в крестьянской семье,- смерть кормильца - как в капле воды отражает не вековые даже, а тысячелетние беды русских матерей, жен и невест. Сквозь крестьянский быт проступает бытие, многовековая история. Стихии жизни взаимопроникаемы, "все как океан, все течет и соприкасается,- говорит Достоевский устами старца Зосимы,- в одном месте тронешь - в другом конце мира отдается". Французский критик Мелькиор де Вогюэ, например, писал о Толстом: "...мы хотим, чтобы романист произвел отбор, чтобы он выделил человека или факт из хаоса существ и вещей и изучил избранный им предмет изолированно от других. А русский, охваченный чувством взаимозависимости явлений, не решается разрывать бесчисленные нити, связующие человека, поступок, мысль,- с общим ходом мироздания; он никогда не забывает, что все обусловлено всем".

Широта связей русского героя с миром выходила за пределы узко понимаемого времени и пространства. Мир воспринимался не как самодовлеющая, отрезанная от прошлого жизнь сегодняшнего дня, а как преходящее мгновение, обремененное прошлым и устремленное в будущее. Отсюда - тургеневская мысль о власти прошлого над настоящим в "Дворянском гнезде", "Отцах и детях", а также часто повторяющийся мотив безмолвного участия мертвых в делах живых. Отсюда же - апелляция к культурно-историческому опыту в освещении характера литературного героя. Тип Обломова, например, уходит своими корнями в глубину веков. Этот дворянин, обломовская лень которого порождена услугами трехсот Захаров, некоторыми особенностями своего характера связан с былинным богатырем Ильей Муромцем, с мудрым сказочным простаком Емелей и одновременно в нем есть что-то от Гамлета и печально смешного Дон Кихота. Герои Достоевского тоже хранят напряженные связи с мировым духовным опытом: над образом Раскольникова витают тени Наполеона и мессии, за фигурой князя Мышкина угадывается лик Христа.

Русский реализм середины XIX века, не теряя своей социальной остроты, выходит к вопросам философским, ставит вечные проблемы человеческого существования. Салтыков-Щедрин так определил, например, пафос творчества Достоевского: "По глубине замысла, по ширине задач нравственного мира, разрабатываемых им, этот писатель... не только признает законность тех интересов, которые волнуют современное общество, но даже идет далее, вступает в область предвидений и предчувствий, которые составляют цель не непосредственных, а отдаленнейших исканий человечества. Укажем хотя на попытку изобразить тип человека, достигшего полного нравственного и духовного равновесия, положенную в основание романа "Идиот",- и, конечно, этого будет достаточно, чтобы согласиться, что это такая задача, перед которою бледнеют всевозможные вопросы о женском труде, о распределении ценностей, о свободе мысли и т. п. Это, так сказать, конечная цель, в виду которой даже самые радикальные разрешения всех остальных вопросов, интересующих общество, кажутся лишь промежуточными станциями".

Поиски русскими писателями второй половины XIX века "мировой гармонии" приводили к непримиримому столкновению с несовершенством окружающей действительности, причем несовершенство это осознавалось не только в социальных отношениях между людьми, но и в дисгармоничности самой человеческой природы, облекающей каждое индивидуально неповторимое явление, каждую личность на неумолимую смерть. Достоевский утверждал, что "человек на земле - существо только развивающееся, следовательно, не оконченное, а переходное".

Эти вопросы остро переживали герои Достоевского, Тургенева, Толстого. Пьер Безухов говорит, что жизнь может иметь смысл лишь в том случае, если этот смысл не отрицается, не погашается смертью: "Ежели я вижу, ясно вижу эту лестницу, которая ведет от растения к человеку... отчего же я предположу, что эта лестница... прерывается мною, а не ведет дальше и дальше до высших существ. Я чувствую, что я не только не могу исчезнуть, как ничто не исчезает в мире, но что я всегда буду и всегда был".

"Ненавидеть! - восклицает Евгений Базаров.- Да вот, например, ты сегодня сказал, проходя мимо избы нашего старосты Филиппа,- она такая славная, белая,- вот, сказал ты, Россия тогда достигнет совершенства, когда у последнего мужика будет такое же помещение, и всякий из нас должен этому способствовать... А я и возненавидел этого последнего мужика, Филиппа или Сидора, для которого я должен из кожи лезть и который мне даже спасибо не скажет... да и на что мне его спасибо? Ну, будет он жить в белой избе, а из меня лопух расти будет; ну, а дальше?"

Вопрос о смысле человеческого существования здесь поставлен с предельной остротой: речь идет о трагической сущности человеческой идеи прогресса, о цене, которой она окупается. Кто оправдает бесчисленные жертвы, которых требует вера во благо грядущих поколений? Да и смогут ли цвести и блаженствовать будущие поколения, предав забвению то, какой ценой достигнуто их материальное благоденствие? Базаровские сомнения содержат в себе проблемы, над которыми будут биться герои Достоевского от Раскольникова до Ивана Карамазова. И тот идеал "мировой гармонии", к которому идет Достоевский, включает в свой состав не только идею социалистического братства, но и надежду на перерождение самой природы человеческой вплоть до упований на будущую вечную жизнь и всеобщее воскресение.

Русский герой часто пренебрегает личными благами и удобствами, стыдится своего благополучия, если оно вдруг приходит к нему, и предпочитает самоограничение и внутреннюю сдержанность. Так его личность отвечает на острое сознание несовершенства социальных отношений между людьми, несовершенства человеческой природы, коренных основ бытия. Он отрицает возможность счастья, купленного ценой забвения ушедших поколений, забвения отцов, дедов и прадедов, он считает такое самодовольное счастье недостойным чуткого, совестливого человека.

Русская классическая литература ощутила тревогу за судьбы человечества на том этапе его истории, когда, на попрании великих религиозных истин, возникла фанатическая вера в науку, в абсолютную ее безупречность, когда радикально настроенным мыслителям революционно-просветительского толка показалось, что силою разума можно разом устранить общественное несовершенство. Всеми средствами наша классическая литература стремилась удержать этот назревавший, необузданный порыв. Вспомним Платона Каратаева у Толстого, Сонечку Мармеладову, Алешу Карамазова и старца Зосиму у Достоевского. Вспомним насто-роженное отношение русских писателей к деятельному человеку. Не предчувствие ли опасности самообожествленного человеческого разума заставляло Гончарова заклеймить Штольца и едва ли не на пьедестал возвести "ленивого" Обломова?

Тургенев в своем Базарове, Достоевский в своем Раскольникове, Толстой в Наполеоне не по той ли причине сосредоточили внимание на трагизме смелого новатора, безоглядного радикала, способного подрубить живое дерево национальной культуры, порвать связь времен? И даже Салтыков-Щедрин в финале "Истории одного города" предупреждал устами самодержца Угрюм-Бурчеева: "Придет некто, кто будет страшнее меня!" А в 90-е годы Чехов не уставал предупреждать российского интеллигента: "Никто не знает настоящей правды".

Но к предупреждениям русской классической литературы деятельный век войн, революций и глобальных социальных потрясений оказался не очень чутким. России суждено было пройти через этап обожествления конечных человеческих истин, через благородную в своих намерениях, но жутко кровавую в исполнении веру в революционно-преобразующий разум, способный создать рай на грешной земле.

Уроки классики были полностью преданы забвению. Напряженный духовный труд Толстого и Достоевского был презрительно заклеймен как "юродство во Христе" или как реакционная "достоевщина". Но именно Достоевский в финале "Преступления и наказания", в пророческом сне Раскольникова, предугадал надвигающийся кризис возрожденческого гуманизма, кризис европейской цивилизации, обожествившей на исходе XIX века самое себя, решившей взять разом "весь капитал" и уж никак не желавшей "ждать милостей от природы".

В. С. Соловьев в. статьях, посвященных памяти Достоевского, сформулировал истины, к открытию которых пришла вместе с творцом "Преступления и наказания" русская классическая литература. Она показала прежде всего, что "отдельные лица, хотя бы и лучшие люди, не имеют право насиловать общество во имя своего личного превосходства". Она показала также, что "общественная правда не выдумывается отдельными умами, а коренится во всенародных чувствах".

Глубочайшая народность русской классической литературы заключалась и в особом взгляде на жизнь народа, в особом отношении ее к мысли народной. Русские писатели второй половины XIX века, выступая против самообожествления народных масс. Они отличали народ как целостное единство людей, одухотворенное высшим светом простоты, добра и правды, от человеческой толпы, охваченной настроениями группового эгоизма. Особенно ясно это противостояние народа и толпы показал Толстой в романе-эпопее "Война и мир".

Уроки русской классической литературы и до сих пор еще не усвоены и даже не поняты вполне, мы еще только пробиваемся к их постижению, проходя через горький опыт исторических потрясений XX века. И в этом смысле русская классика все еще остается впереди, а не позади нас.